Иван Сергеевич Шмелев — интересные факты из жизни и биографии. "Советская власть — убийцы"

Иван Сергеевич Шмелев родился 3 октября 1873 года в доме, построенном его прадедом Иваном Шмелевым на Кадашевской слободе Замоскворечья. Прадед купеческого сословия Иван Иванович Шмелев, так же как и дед Иван Иванович, был личностью незаурядной. В «Автобиографии» Шмелев пишет, что водилась за дедом «страсть к французским переводным романам и историческим повествованиям» - в доме была соответствующая библиотека. К сожалению, книг Ивана Ивановича внук не застал - «сволокли куда-то в амбар, а там поели мыши». Отец писателя - Сергей Иванович (1842 - 1880) так же как и дед, состоял в купечестве, продолжая дело отца: строил ледяные горы, иллюминации, гонял по Москве-реке плоты, содержал бани, купальни, портомойни. Отец играл главную роль в жизни маленького Ивана: «Мы из торговых крестьян, - говорил о себе Шмелев, - коренные москвичи старой веры». Когда отец скончался в октябре 1880 года в возрасте 38 лет, сыну Ивану шёл лишь восьмой год...

Образование, как и в других купеческих семьях, мальчик получил дома. Мать Евлампия Гавриловна порола Ивана и всех пятерых детей за каждую провинность. В 1884 году Иван Шмелев поступил в шестую Московскую гимназию. Закончив ее, он начал писать рассказы. Один из них, «У мельницы», был опубликован в журнале «Русское обозрение» в 1895 году. В это же время Иван Шмелев женится на Ольге Охтерлони - дочери героя обороны Севастополя генерала Александра Александровича Охтерлони, с которой познакомился еще в 1891 году, когда ему было 18, а ей 16 лет. Женитьба состоялась 14 июля 1894 года в селе Трахонееве, на Клязьме (сегодня рядом с Шереметьево-2). Несмотря на патриархальное купеческое воспитание, с обычаями и культурой, основанной на православных традициях, перед свадьбой Иван пишет своей невесте: «Мне, Оля, надо еще больше молиться. Ведь ты знаешь, какой я безбожник». По предложению молодой супруги Шмелевы отправляются в свадебное путешествие «по святым местам» - на остров Валаам. Именно благодаря влиянию на Ивана Шмелева набожной супруги Ольги будущий писатель на осознанном уровне вернулся к своим корням - православной вере, за что всю жизнь был благодарен жене. 6 января 1896 года в их семье родился единственный и горячо любимый сын Сергей.

Иван Шмелев был студентом третьего курса юридического факультета Московского университета, когда вышла его первая книга: «На скалах Валаама. За гранью мира. Путевые очерки». Книга была порезана цензурой и с «вклейками плохо продавалась». Эта неудача заставила Шмелева задуматься о заработке для семьи. Университет был закончен в 1898 году. Недолго проработав помощником присяжного поверенного в Москве, он уезжает во Владимир-на-Клязьме служить налоговым инспектором, продолжая сотрудничать с литературными журналами и сочиняя детские рассказы. Именно в эти годы, многое повидав в служебных разъездах, Шмелев сформировался как писатель, в рассказах которого главным стал человек с его внутренним миром. По словам Ивана Ильина, Шмелев в своих произведениях показывает, «как стонет и ноет русская душа...». Много работая, поверив в свои силы, в 1907 году Иван Шмелев ушел со службы, полностью посвятив себя литературному творчеству. В результате работы было издано восьмитомное собрание его трудов. До 1917 года, писателя Шмелева успели полюбить читатели и хвалили критики, сравнивая с Достоевским. Февральскую революцию, как и многие, принял с восторгом. Октябрь не принял, но вначале не терял оптимизма, был растерян, но надеялся, что: «Смерти нет для Великой Страны...». В связи с царившим в стране хаосом и голодом в Москве многие уезжали на юг, к морю, где трудности переносились легче. Среди них оказался и Иван Сергеевич Шмелев, который в 1918 приехал в Крым в гости к С.Н. Сергееву-Ценскому. Затем в Алуште писатель купил на горе небольшую дачку, с видом на море; как он говорил, «глинобитный домик в 2 комнаты». В этом черноморском раю прошли годы, ставшие одними из самых трагичных в жизни Шмелевых. Здесь было так плохо, что «и море - не море, и солнце - не солнце».

Единственный сын Шмелевых, Сергей, в 1915 году был призван на службу в Туркестан подпоручиком артиллерии. Вскоре сын заболел желтухой и после отравления газом с пораженными легкими был уволен с военной службы. Больным он возвратился в Крым к родителям, и, признанный негодным к службе, работал в штабной канцелярии. За годы гражданской войны власть в Крыму переходила из рук в руки шесть раз. В 1920 году, после разгрома армии Врангеля, большая часть ее офицеров оказалась на чужбине. Те же, кто поверил обещаниям красных и добровольно пришел для регистрации, были расстреляны. Среди них был и сын Ивана Шмелева - Сергей. В январе 1921 года он был расстрелян в Феодосии без суда и следствия. Иван Сергеевич долго об этом не знал, искал сына, ходил по кабинетам чиновников, посылал запросы, в письмах молил о помощи Луначарского: «Без сына, единственного, я погибну. Я не могу, не хочу жить... У меня взяли сердце. Я могу только плакать бессильно. Помогите, или я погибну. Прошу Вас, криком своим кричу - помогите вернуть сына. Он чистый, прямой, он мой единственный, не повинен ни в чем». Ответа на это письмо от декабря 1920 года, когда сын Сергей был еще жив, не последовало, хотя Луначарский велел «разобраться на месте». Шмелев пишет ему вновь: «У меня остается только крик в груди, слезы немые и горькое сознание неправды». Несколько писем дошли до Горького, Вересаева, Серафимовича, но никто не в силах был помочь горю отца... «Покровительство к горю моему пришло поздно. Моего единственного, невинного, больного сына расстреляли. В Феодосии, особ[ый] отд[ел] 3-й див[изии] 4-й армии. Только, д[олжно] б[ыть] за то, что он имел несчастие служить на военной службе в чине подпоручика (герм[анская] война), что он был мобилизован... И повторю - безвинно погиб. И - безсудно».

Никто так и не сказал отцу, за что расстреляли Сергея Шмелева; в служебной записке от 25 мая 1921 года председатель ВЦИК Калинин писал наркому просвещения Луначарскому: «...расстрелян, потому что в острые моменты революции под нож революции попадают часто в числе контрреволюционеров и сочувствующие ей. То, что кажется так просто и ясно для нас, никогда не понять Шмелеву». Шмелеву действительно было не понять. Уже узнав о расстреле, Иван Сергеевич просил найти и выдать тело сына, что тоже оказалось невозможным: «Но я ничего не узнал. Знаю только, что приговор был 29 дек [абря], а казнь «спустя время», т.к. сын болел. Кажется месяц мой невинный мальчик ждал, больной, смерти». «Пусть скажут. Пусть снимут камень. Сын не был ни активным, ни врагом. Он был только безвинным человеком, тихим, больным, страдающим. В больнице, одинокий, он два месяца провел в подвале-заключении. Заеденный вшами, голодный, месяц ожидавший смерти. За какое преступление? Только за то, что назывался подпоручиком!» «Я не ищу вины. Я хочу знать - за что? Я хочу знать день смерти, чтобы закрепить в сердце». «Я хочу знать, где останки моего сына, чтобы предать их земле. Это мое право. Помогите». Убитые морально, Шмелевы мерзнут и голодают: «Мне нечего продать, Вы знаете. Я приехал на 2-3 мес[яца], а живу 4-й год. Я хожу в лохмотьях». В каждом его письме 1921 года - нестерпимая боль утраты. Из письма к Вересаеву: «Часто хочу заболеть сильно, до смерти. Боюсь за жену, за ее сиротство». «Горько, больно. Вот она, скверная усмешка жизни. Вся моя «охранная-то грамота» в сыне была. И будь он со мной, я бы теперь не сидел, я и жена, бедняжка, как убитые жизнью люди, в дыре у моря, в лачуге, у печурки, как богадел[ы]... Ну, да что говорить. Думаешь иногда - молчи, не объясняй людям, - не поймут, ибо не испытали твоего...»

Иван Сергеевич Шмелев никогда не собирался уезжать из страны, он любил свою Родину и русский народ, и еще в 1917 году так писал сыну: «Думаю, что много хорошего и даже чудесного сумеешь ты увидеть в русском человеке и полюбить его, видавшего так мало счастливой доли». Горе круто изменило жизнь писателя. Поняв, что больше ничего нельзя узнать о смерти сына, Шмелевы ищут возможности выехать из Крыма в Москву. Такая возможность была упущена осенью 1921 года, когда Шмелев узнал, что в Москву «везут вагон писателей из Коктебели». Шмелевы не уехали, поскольку надеялись, что сын может вернуться: «мы еще жили и живем какой-то жалкой надеждой. А м[ожет] б[ыть], мальчик еще придет!». Затем уехать было уже практически невозможно: «А пешком не дойти. Эх, пошел бы я с котомкой по Руси, от деревни к деревне. Но сто раз умрешь с голоду и снимут с тебя все, до рубахи (у меня, положим, лоскутья)». У Шмелевых совсем не было денег: «Помогите...мы в страшной нужде. Нам перестали давать и хлеб. Мы лишены заработка: ни вольных изд[ательст]в, ни журналов. В невольных я не могу писать. Говорю - я предпочту околеть. Раз нам не дадут возможности уехать из России - стало быть мы арестанты. Но и арест[анты] им[еют] право на хлеб». Желание быть свободным всегда вредило Шмелеву, - и уже позже, за границей, когда он не хотел печататься в некоторых эмигрантских изданиях. Приехав в Москву, Шмелевы стали хлопотать о выезде из страны: «Мне нужно отойти подальше от России, чтобы увидеть ее все лицо, а не ямины, не оспины, не пятна, не царапины, не гримасы на ее прекрасном лице. Я верю, что лицо ее все же прекрасно. Я должен вспомнить его. Как влюбленный в отлучке вдруг вспоминает непонятно-прекрасное что-то, чего и не примечал в постоянном общении. Надо отойти». По приглашению Бунина в 1922 году Шмелевы выехали сначала в Берлин, затем в Париж. «Где ни быть - все одно. Могли бы и в Персию, и в Японию, и в Патагонию. Когда душа мертва, а жизнь только известное состояние тел наших, тогда все равно. Могли бы уехать обратно хоть завтра. Мертвому все равно - колом или поленом»,- это строки из писем Шмелева к Треневу и Бунину.

После всего пережитого Шмелев похудел и постарел до неузнаваемости. Из прямого, всегда живого и бодрого человека превратился - в согнутого, седого старика. Его голос стал глухим и тихим. От созерцания на лице появились глубокие морщины, грустные серые глаза потухли и глубоко запали. «Я все потерял. Все. Я Бога потерял и какой я теперь писатель, если я потерял даже и Бога. С большой ли, с малой буквы - бог (Бог) - он нужен писателю, необходимо нужен. Мироощущение на той или иной религиозной основе - условие, без чего нет творчества».

Во Франции Иван Сергеевич начал работать над своим знаменитым романом-эпопеей «Солнце мертвых»,- «страшной книге» о большевистском терроре и голоде в Крыму, которая впервые была опубликована в 1923 году в Париже и впоследствии переведена на 13 языков. Тогда же Шмелев писал: «Свидетельствую: я видел и испытал все ужасы, выжив в Крыму с ноября 1920 по февраль 1922 года. Если бы случайное чудо и властная международная комиссия могли получить право произвести следствие на местах, она собрала бы такой материал, который с избытком поглотил бы все преступления и все ужасы избиений, когда-либо бывших на земле!». После выхода этого романа вернуться в Россию было уже нельзя. «Доживаем дни свои в стране роскошной, чужой. Все - чужое. Души-то родной нет, а вежливости много...», писал Шмелев о своей жизни в Париже в письме к Куприну.

Со временем жизнь Шмелевых во Франции наладилась. В их дом пришел родственник, маленький мальчик, Ив Кутырин-Жантийом, ставший для Шмелевых вторым сыном. Юлия Кутырина, племянница жены писателя, была матерью мальчика, отцом - француз, католик, учитель русского языка Рене Андре Эдмон Жантийом. Родители развелись, ребенок остался с матерью и вскоре был крещен по православному обряду с именем Ивистион. Крестным отцом Ивушки, как его ласково называли, стал Иван Сергеевич Шмелев. Маленький полуфранцуз вошел в семью русского писателя: «Они восприняли меня как дар Божий. Я занял в их жизни место Сережи...... О Сереже мы часто вспоминали, каждый вечер о нем молились». «Он (Шмелев) воспитывал меня как русского ребенка, я гордился этим и говорил, что только мой мизинец является французом. Свой долг крестного он видел в том, чтобы привить мне любовь к вечной России, это для меня он написал Лето Господне. И его первый рассказ начинался словами: Ты хочешь, милый мальчик, чтобы я рассказал тебе про наше Рождество...»

Это строки из книги Ива Жантийом-Кутырина «Мой дядя Ваня», выпущенной в издательстве Сретенского монастыря в 2001 году. Кроме воспоминаний самого мальчика: «Я воспитывался в духе: «за Родину, за веру». Большевики, убившие Царя, были виновниками всех мук и страданий», - в книге впервые опубликованы трогательные письма писателя к мальчику.

Помимо маленького крестника, самым близким человеком для Шмелева всегда оставалась его жена Ольга Александровна Шмелева. «Тетя Оля была ангелом-хранителем писателя, заботилась о нем, как наседка... Она никогда не жаловалась... Ее доброта и самоотверженность были известны всем». «Помню, я был очень болен энтеритом, меня спасла тетя Оля - «вымолила у Бога». «Тетя Оля была не только прекрасной хозяйкой, но и первой слушательницей и советчицей мужа. Он читал вслух только что написанные страницы, представляя их жене для критики. Он доверял ее вкусу и прислушивался к замечаниям». Много сил и времени у Шмелева отнимали заботы о самых насущных нуждах: что есть, где жить. Из всех писателей-эмигрантов Шмелев жил беднее всех, не хватало денег на отопление, на новую одежду, отдых летом: «Как и у всех любящих людей, у них, разумеется, возникали иногда недоразумения, со словами, которых лучше не повторять, но которые обогатили мой лексикон. В любую погоду тетя Оля шла на рынок с черной клеенчатой сумкой и тощим кошельком; обойдя все вдоль и поперек в поисках подходящих цен, она возвращалась тяжело нагруженной, никогда не жалуясь и не сетуя». Без супруги, которая оберегала его, создавала ему «тишину и уклад», «то, чего уже нет в России», не было бы «Богомолья», «Лета Господня» и всех других произведений Шмелева. Свои сочинения он сразу печатал на машинке двумя пальцами, как почти все непрофессионалы; затем правил первоначальный текст, часто характерными фиолетовыми или черными чернилами. Он отвергал орфографию безбожников, которые упразднили букву «ять», потому что в ее написании присутствовал крест. Он гордился тем, что придерживается «исконной традиции православных», как когда-то его предки. У Шмелева была тяжелая язва желудка. Его бесплатно лечил русский доктор Сергей Михеич Серов «человек редкой души, великолепный специалист». Писатель долго не мог решиться на операцию. Иван Сергеевич считал, что заступничество преп. Серафима Саровского помогло ему выздороветь, поскольку писатель увидел во сне свои рентгеновские снимки с надписью «Св. Серафим» и вскоре после этого видения было принято решение об отмене операции. «Шмелевы, как я уже говорил, умели принимать друзей и справлять праздники. Тетя Оля пекла пироги с вареньем, которые подавались к чаю». Шмелев, постоянно окруженный заботой, даже и не подозревал, на какие жертвы шла его жена, он понял это только после ее смерти. Ольга Александровна Шмелева скончалась внезапно, от сердечного приступа в 1936 году. В это время Шмелевы намеревались посетить Псково-Печерский монастырь, куда эмигранты в то время ездили не только в паломничество, но и чтобы ощутить русский дух. Монастырь находился на Территории Эстонии, граничащей с бывшей Родиной. Поездка была отложена на некоторое время, а после возвращения Шмелев жил целиком в литературном мире, навсегда сохранив в своем сердце то великое ощущение России, которое никому не отнять у человека. «Бог дал грешнику жизнь, и это обязывает. Хочу жить настоящим христианином и смогу это осуществить только в церковном быту». Перед своей кончиной, 24 июня 1950 г. Шмелев переехал в обитель Покрова Пресвятой Богородицы в 140 километрах от Парижа. В тот же день сердечный приступ оборвал его жизнь. Монахиня матушка Феодосия, присутствовавшая при кончине Ивана Сергеевича, писала: «...человек приехал умереть у ног Царицы Небесной под ее покровом».

Почти все русские эмигранты до конца своей жизни не могли смириться с тем, что они уехали из России навсегда. Они верили, что обязательно вернутся на родину. «Да, я сам хочу умереть в Москве и быть похороненным на Донском кладбище, имейте в виду. На Донском! В моей округе. То есть если я умру, а Вы будете живы, и моих никого не будет в живых, продайте мои штаны, мои книжки, а вывезите меня в Москву», - писал Иван Александрович. Мечта православного писателя, коренного москвича Ивана Шмелева осуществилась в наши дни. Недавно вышло полное собрание его сочинений. В апреле 2000 года внучатый племянник Шмелева Ив Жантийом-Кутырин передал Российскому фонду культуры архив Ивана Сергеевича Шмелева. Памятник-бюст православного писателя Шмелева торжественно был открыт 29 мая 2000 года в старом столичном районе Замоскворечья, где прошло его детство. А в мае 2001 года по благословению Святейшего Патриарха прах Шмелева и его жены был перенесен в Россию, в некрополь Донского монастыря в Москве, где сохранилось семейное захоронение Шмелевых. Так, спустя более полвека со дня своей смерти, коренной москвич Иван Сергеевич Шмелев вернулся из эмиграции.

Письмо Ивана Шмелёва господину Оберу, защитнику русского офицера Конради*, как материал для дела.

Фото семьи Шмелевых (с супругой Ольгой Александровной и сыном Сергеем)

Сознавая громадное общечеловеческое и политическое значение процесса об убийстве Советского Представителя Воровского русским офицером Конради, считаю долгом совести для выяснения истины представить Вам нижеследующие сведения, проливающие некоторый свет на историю террора, ужаса и мук человеческих, свидетелем и жертвой которых приходилось мне быть в Крыму, в городе Алуште, Феодосии и Симферополе, за время с ноября 1920 по февраль 1922 года. Все сообщенное мною, лишь ничтожная часть того страшного, что совершено Советской властью в России. Клятвой могу подтвердить, что все сообщенное мною — правда. Я — известный в России писатель-беллетрист, Иван Шмелев, проживаю в Париже, 12, рю Шевер, Париж 7.

I. — Мой сын, артиллерийский офицер 25 лет, Сергей Шмелев — участник Великой войны, затем — офицер Добровольческой Армии Деникина в Туркестане. После, больной туберкулезом, служил в Армии Врангеля, в Крыму, в городе Алуште, при управлении Коменданта, не принимая участия в боях. При отступлении добровольцев остался в Крыму. Был арестован большевиками и увезен в Феодосию «для некоторых формальностей», как, на мои просьбы и протесты, ответили чекисты. Там его держали в подвале на каменном полу, с массой таких же офицеров, священников, чиновников. Морили голодом. Продержав с месяц, больного, погнали ночью за город и расстреляли. Я тогда этого не знал. На мои просьбы, поиски и запросы, что сделали с моим сыном, мне отвечали усмешками: «выслали на Север!» Представители высшей власти давали мне понять, что теперь поздно, что самого «дела» ареста нет. На мою просьбу Высшему Советскому учреждению ВЦИК, — Всер. Центр. Исполнит. Комит — ответа не последовало. На хлопоты в Москве мне дали понять, что лучше не надо «ворошить» дела, — толку все равно не будет. Так поступили со мной, кого представители центральной власти не могли не знать.

II. — Во всех городах Крыма были расстреляны без суда все служившие в милиции Крыма и все бывшие полицейские чины прежних правительств, тысячи простых солдат, служивших из-за куска хлеба и не разбиравшихся в политике.

III. — Все солдаты Врангеля, взятые по мобилизации и оставшиеся в Крыму, были брошены в подвалы. Я видел в городе Алуште, как большевики гнали их зимой за горы, раздев до подштанников, босых, голодных. Народ, глядя на это, плакал. Они кутались в мешки, в рваные одеяла, что подавали добрые люди. Многих из них убили, прочих послали в шахты.

IV. — Всех, кто прибыл в Крым после октября 17 года без разрешения властей, арестовали. Многих расстреляли. Убили московского фабриканта Прохорова и его сына 17 лет, лично мне известных, — за то, что они приехали в Крым из Москвы, — бежали.

V. — В Ялте расстреляли в декабре 1920 года престарелую княгиню Барятинскую. Слабая, она не могла идти — ее толкали прикладами. Убили неизвестно за что, без суда, как и всех.

VI. — В г. Алуште арестовали молодого писателя Бориса Шишкина и его брата, Дмитрия, лично мне известных. Первый служил писарем при коменданте города. Их обвинили в разбое, без всякого основания, и несмотря на ручательство рабочих города, которые их знали, расстреляли в г. Ялте без суда. Это происходило в ноябре 1921 года.

VII. — Расстреляли в декабре 1920 года в Симферополе семерых морских офицеров, не уехавших в Европу и потом явившихся на регистрацию. Их арестовали в Алуште.

VIII. — Всех бывших офицеров, как принимавших участие, так и не участвовавших в гражданской войне, явившихся на регистрацию по требованию властей, арестовали и расстреляли, среди них — инвалидов великой войны и глубоких стариков.

IX. — Двенадцать офицеров русской армии, вернувшихся на барках из Болгарии в январе-феврале 1922 года, и открыто заявивших, что приехали добровольно с тоски по родным и России, и что они желают остаться в России, — расстреляли в Ялте в январе-феврале 1922 года.

X. — По словам доктора, заключенного с моим сыном в Феодосии, в подвале Чеки и потом выпущенного, служившего у большевиков и бежавшего заграницу, за время террора за 2-3 месяца, конец 1920 года и начало 1921 года в городах Крыма: Севастополе, Евпатории, Ялте, Феодосии, Алупке, Алуште, Судаке, Старом Крыму и проч. местах, было убито без суда и следствия, до ста двадцати тысяч человек — мужчин и женщин, от стариков до детей. Сведения эти собраны по материалам — бывших союзов врачей Крыма. По его словам, официальные данные указывают цифру в 56 тысяч. Но нужно считать в два раза больше. По Феодосии официально данные дают 7-8 тысяч расстрелянных, по данным врачей — свыше 13 тысяч.

Фото семьи Шмелевых (с супругой Ольгой Александровной и сыном Сергеем), 1917 год

XI. — Террор проводили по Крыму — Председатель Крымского Военно-Революционного Комитета — венгерский коммунист Бела-Кун. В Феодосии Начальник Особого Отдела 3-й Стрелковой Дивизии 4-й Армии тов. Зотов, и его помощник тов. Островский, известный на юге своей необычайной жестокостью. Он же и расстрелял моего сына.
Свидетельствую, что в редкой русской семье в Крыму не было одного или нескольких расстрелянных. Было много расстреляно татар. Одного учителя-татарина, б. офицера забили на-смерть шомполами и отдали его тело татарам.

XII. — Мне лично не раз заявляли на мои просьбы дать точные сведения — за что расстреляли моего сына и на мои просьбы выдать тело или хотя бы сказать, где его зарыли, уполномоченный от Всероссийской Чрезвычайной Комиссии Дзержинского, Реденс, сказал, пожимая плечами: «Чего вы хотите? Тут, в Крыму, была такая каша…».

XIII. — Как мне приходилось слышать не раз от официальных лиц, было получено приказание из Москвы — «Подмести Крым железной метлой». И вот — старались уже для «статистики». Так цинично хвалились исполнители. — «Надо дать красивую статистику». И дали.

Свидетельствую: я видел и испытал все ужасы, выжив в Крыму с ноября 1920 года по февраль 1922 года. Если бы случайное чудо и властная Международная Комиссия могла бы получить право произвести следствие на местах, она собрала бы такой материал, который с избытком поглотил бы все преступления и все ужасы избиений, когда-либо бывших на земле.

Я не мог добиться у Советской власти суда над убийцами. Потому-то Советская власть — те же убийцы. И вот я считаю долгом совести явиться свидетелем хотя бы ничтожной части великого избиения России, перед судом свободных граждан Швейцарии. Клянусь, что в моих словах — все истина.

Иван Сергеевич Шмелёв.

*Морис Конради - русский офицер (швейцарского происхождения), Георгиевский кавалер, участник Первой мировой войны и Белого движения. Галлиполиец. В эмиграции - в Швейцарии. 10 мая 1923 года в Лозанне, в ресторане отеля «Сесиль», Морис Конради застрелил советского дипломата Вацлава Воровского и ранил двух его помощников — Ивана Аренса и Максима Дивилковского. После этого он бросил пистолет (по другим рассказам — отдал его метрдотелю) и сдался полиции со словами: «Я сделал доброе дело — большевики погубили всю Европу… Это пойдет на пользу всему миру».

В распоряжении ЯРНОВОСТЕЙ оказались весьма любопытные аудиофайлы - записи телефонных переговоров владельца компании «Радострой» Сергея Шмелева с губернатором Ярославской области Сергеем Ястребовым и дорожником Вагинаком Погосяном.

Записи, присланные на электронную почту ЯРНОВОСТЕЙ, были сделаны за несколько дней до ареста мэра Ярославля Евгения Урлашова. О подлинности этих файлов мы судить не можем, но голоса, звучащие на аудиозаписях, действительно очень похожи на Сергея Шмелева, Сергея Ястребова и Вагинака Погосяна.

В письме также уточняется, что эти аудиозаписи содержатся в материалах уголовного дела Евгения Урлашова.

На первой аудиозаписи Сергей Шмелев обсуждает с Сергеем Ястребовым предстоящий аукцион по уборке города и возможные варианты ведения торгов. В частности, губернатор интересуется, на сколько процентов будет падать в цене каждая компания и о чем именно договорились Шмелев с Погосяном. Вторая запись - переговоры Шмелева с самим Погосяном, в ходе которых дорожники еще раз обговаривают ход предстоящих торгов.

Запись №1. Переговоры Шмелева и Ястребова (аудиозапись размещена под текстом).

Приемная: Здравствуйте, приемная губернатора беспокоит Ястребова Сергея Николаевича. Вам удобно говорить?

Шмелев: Да, удобно.

Приемная: Соединить с Сергеем Николаевичем Вас?

Шмелев: Хорошо.

Ястребов: Але.

Шмелев: Але? Серей Николаевич?

Ястребов: Сергей Вениаминович, как вы живы-здоровы?

Шмелев: Да спасибо, вроде ничего.

Ястребов: У меня к тебе один простой вопрос. Вот вы каким-то образом конструкцию сегодняшних торгов представляете?

Шмелев: Да, конечно.

Ястребов: Вот как вы ее представляете? Объясните, а то у меня что-то по-разному все в голове, никак понять не могу.

Шмелев: Ну, тут два варианта…

Ястребов: Мне вот вариант, который вы для себя определили, приоритетный.

Шмелев: А, приоритетный. Ну, что я выигрываю, то есть рынок остается 0,5%, я падаю на 1% и забираю, и Валере отдаю на субподряд часть работ.

Ястребов: Вы это с ним проговорили?

Шмелев: Я ему предлагал то же самое, но он упирается и хочет именно он взять генподряд, а меня на субподряд. Я, в принципе, уже потому что деваться некуда, иначе будут падения и там непонятно, кто заберет. Я в принципе согласился, просто потому что невозможно договориться.

Ястребов: А если у нас появляется там третий игрок, рынок так называемый?

Шмелев: Это крайний вариант…

Ястребов: Нет, ну рынок будет торговаться до минус 70.

Шмелев: Не будет.

Ястребов: Точно?

Шмелев: Точно, 100%.

Ястребов: А если будет?

Шмелев: Если будет, я сам с ним буду торговаться и уходить глубоко вниз.

Шмелев: Я уверен, что не будет. Просто сейчас не надо ставить в известность мэра о нашем решении. А просто второй шаг делает не Валера, а я. Они даже знать не будут, они же не видят, кто торгуется. То есть просто этот второй, они думают, что второй шаг сделает Валера и заберет, их это почему-то устраивает. А сделаю я и заберу. Ну, напутали. А потом, как говорится, все будет нормально. Считаю, что мы проходим однозначно. Если Валера согласится на нее. Если не согласится…

Ястребов: А вы сегодня о чем договорились?

Шмелев: Мы сегодня договорились, что он забирает в минус 1%.

Ястребов: Ну вы об этом договорились или не договорились?

Шмелев: Да, договорились.

Ястребов: Так вы в данном-то случае сейчас играете в эту игру или другую?

Шмелев: Да, но суть в том, что до аукциона осталось 20 минут фактически, то есть мы идем по этому механизму. Но гораздо лучше было бы, всех бы устроило, если бы все то же самое, но наоборот - я бы забрал, а Валера ко мне на субподряд. Это был бы идеальный вариант.

Ястребов: А вы с ним когда последний раз общались?

Шмелев: Мы последний раз общались полтора часа назад. Вот когда у меня уже времени не хватало, я уже согласился на вот этот его вариант. То есть бесполезно было, он уперся и говорит: «Или я забираю, или никто не заберет». Но понятно, город надо убирать, поэтому я не буду ломаться, я согласился. Потому что времени уже нет. Ну, я пытаюсь его вообще уговорить уже три дня, уже все доводы приводил, и все остальное, и все гарантии ему давал необходимые. Ну, уперся человек и все - «Хочу забрать!».

Ястребов: Ну ладно.

Запись №2. Переговоры Шмелева и Погосяна.

Шмелев (в сторону): Это Вы сейчас губернатора завели? Я с ним этот вопрос сейчас решал.

Погосян: Але?

Шмелев: Але? Давай, Валер, нормальный вариант согласовали. Первый шаг делает рынок, делаешь ты, как договаривались, а третий делаю я, и все, на этом стоим.

Погосян: Ну, как говорили, да?

Шмелев: Да, я забираю, правильно?

Погосян: Ну да, да. И, это самое…я…эм…

Шмелев: Мы с тобой сотрудничаем, ты сам знаешь, какой человек между нами, я б гарантии ему дал.

Погосян: Значит я Заволжский, Дзержинский, (неразборчиво), что ты уже убираешь?

Шмелев: Да, да, да.

Погосян: Все, ладно, давай.

Шмелев: Смотри только, не ошибись, торговлю не устрой, а то может у тебя там какой безумный мальчик сидит на компьютере.

Погосян: Нет.

Шмелев: Давай, все.

Погосян: Красивый женщина.

Шмелев: Давай, все, давай.

Как видим, Сергей Ястребов (или человек, голос которого очень похож на голос Сергея Ястребова) живо интересовался ходом аукциона. Насколько такой «интерес» соответствует закону, судить не беремся.


20 марта 1937 года у могилы Ольги Александровны Шмелев услышал от Васильчикова не только историю, которая легла в основу рассказа «Глас в нощи». Старик рассказал еще об одном событии, Шмелевым также воспринятом как знамение, как дар, «дарок», умершей супруги.

Услышанный от Васильчикова случай подсказал Шмелеву сюжетную линию для его рассказа «Куликово Поле». Однако писал он это произведение очень долго, с 1939-го по 1947 год, все время исправляя, дополняя, казалось бы, завершенные варианты. Писал, чтобы показать очень для себя личное и утешительное: нет границ между здесь и там .

Главный герой услышанной от Васильчикова истории - Святой, который вскоре после революции, в имении Юрия Олсуфьева, собирателя древностей, встретил лесного объездчика имения, а теперь совхоза; объездчик передал ему для Олсуфьева найденный старинный крест, и Святой действительно передал крест Олсуфьеву, который тихо жил в Сергиевом Посаде, работал там хранителем музея. Он жил с женой, в девичестве Глебовой, и с их родственницей - племянницей Васильчикова. Наутро старичок-святой исчез бесследно, при этом все двери и окна были заперты изнутри. Васильчикову эту историю рассказали родные. И тут кроется еще одна причина столь длительной работы Шмелева над текстом: он опасался репрессий над участниками событий, потому не торопился писать и тем более публиковать рассказ.

Примечательно, что как раз в 1939 году Шмелев, не будучи математиком, интересовался материалами по теории вероятности. Потому и прибегал к помощи математически одаренного Ивика. Шмелеву была интересна проблема времени как такового, повторяемости явлений, их возвращения. Это было не праздное любопытство, оно имело самое непосредственное отношение к вопросу о смерти: ничто не пропадает… тогда где же тело? отсвет его - в нас… От математики - к Писанию. Он вспомнил из Апокалипсиса: «И времени уже не будет…» (10:36). Значит, время там, где материя, для внематериального состояния времени не существует… Не получалось принять чудо на веру, необходимо было объяснение. Размышления о теории вероятности тоже подтолкнули его к «Куликову Полю».

Детали в рассказе Васильчикова и в рассказе Шмелева совпадают. Но в «Куликовом Поле» услышанная на кладбище короткая история дополнена множеством обстоятельств. 7 января 1942 года Шмелев написал Бредиус-Субботиной о том, что, узнав от Васильчикова о случившемся, он долго вынашивал замысел:

Я два года таил этот «случай», - он был мне дан в 2-3 словах, - я все наполнил сам, т. е. сам как бы «повел следствие», внес, конечно, много из своего личного опыта, - разговор с профессором, «абсурд», и - самое трудное! - язык Преподобного. Сколько я тут положил души - это только я знаю: без помощи свыше я не мог бы одолеть трудностей .

Примечательно, что произведение Шмелев начал с публицистического вступления об особой истории русского народа. Герой, следователь, рассказывает о том, что читал письмо «умнейшего, глубоко русского мыслителя, национального зиждителя душ», автора направленной против толстовского непротивления книги «о борьбе со злом». Конечно, речь идет об Ильине. Шмелев даже привел выдержку из письма Ильина, в которой говорится об исключительности исторического бремени и духовной мощи русских, зримо умирающих и незримо возрождающихся. Неназванный в рассказе Ильин поставлен Шмелевым в один ряд с такими мыслителями, как Пушкин и Достоевский.

В центре событий - крест, найденный объездчиком Василием Суховым на Куликовом Поле и переданный чудесным старцем бывшему помещику этих мест Средневу, потомку дружинника Дмитрия Донского, его супруге и дочери Олечке, проживавшим в Сергиевом Посаде, по-новому - в Загорске, где искали приюта многие из «бывших». Шмелев помнил, что с городом была в ту пору связана судьба В. Розанова, Л. Тихомирова, С. Булгакова, П. Флоренского, М. Нестерова… Как в пасхальных и рождественских текстах, в шмелевском рассказе важными стали и мотив знамений, и символические совпадения. Старец пришел к Средневым в день празднования восьмой годовщины Октября, когда местные власти призывали граждан проявить революционную сознательность. Революционному настоящему Шмелев противопоставил многовековую историю: старец - это Сергий Радонежский. Знаком нетленности стал не только средневековый крест, но и иконы Рождества Богородицы и Спаса Нерукотворного, на которые помолился Сергий в доме Средневых.

Не было у Ивана Сергеевича Шмелева отца - выдающегося математика, матери – талантливой пианистки, не было среди его родни мистиков, философов, художников, действительных тайных советников, не текла в его жилах кровь князей Курбских, не принадлежал он по рождению ни к политической, ни к военной, ни к творческой элите.

Гуслицы – это юго-восточная часть Богородского уезда Московской губернии с прилегающими землями Рязанской и Владимирской губерний по реке Гуслице, притоке реки Нерской, которая впадает в Москва-реку. По одной из версий, название пошло от финского «kuusi», то есть «ель»: в начале второго тысячелетия население Гуслиц было смешанным, славянским и финно-угорским. По реке названо и село Гуслицы Богородского уезда, известное со времен Ивана Калиты. Оттуда идет род Шмелевых.

Эти места называли старообрядческой Палестиной. Там в ХVII – ХVIII веках селились беглые староверы. Из актов конца ХVII в. Иван Сергеевич Шмелев вычитал, что его предок во время тяжбы в Успенском Соборе между старообрядцами и новообрядцам в присутствии царевны Софьи учинил драку с соборным батюшкой. Жители назывались гусляками, они были носителями особого, гуслицкого, самосознания, которым многое объясняется в характере и образе жизни Шмелевых. Гусляки – люди с достоинством, деятельные, предприимчивые, грамотные. В ХVIII – ХIХ веках в гуслицких селах добывали глину, производили фаянсовую посуду, хлопчатобумажные ткани, занимались извозом, торговлей, хмелеводством, потому и родилась поговорка, записанная В. Далем, «У него в голове гусляк разгулялся». Гусляки делали лестовки и развивали иконопись, причем их заказчиками были и новообрядцы. В Гуслицах сложился свой стиль оформления книг – их переписыванием и украшением там занимались профессионально. Оформился и свой стиль рисованного лубка.

Прадед Ивана Сергеевича Шмелева, тоже Иван, был из государственных гуслицких крестьян. Прабабушка, Устинья Васильевна, состояла в родстве с Морозовыми, из которых вышел основатель династии Морозовых – Савва Васильевич. Прадед Иван перебрался в Москву в 1812 году. Он обосновался в Кадашевской слободе, что в Замоскворечье, – в районе купеческих особняков и каменных церквей. Замоскворечье – символ купечества. Здесь укоренился купец первой гильдии В. А. Кокорев, из старообрядческой семьи костромских торговцев; с его именем связана Большая Ордынка, Кокоревское подворье. Здесь были владения Шемшуриных и Жемочкиных. Отсюда купец Кумакин, дядя Достоевского по материнской линии. Тут благодаря прадеду Ивану жило несколько поколений Шмелевых.

Слобода названа по селу Кадашево, которое упомянуто в завещании великого князя Ивана Васильевича в 1504 году. Название пошло, очевидно, от старинного наименования мастеров полотняного ремесла, либо от кадник , кадаш , кадыш – бочар, обручник, бондарь… «наехали кадаши, из Мещеры торгаши». Шмелев построил дом, а когда началась война с Наполеоном, он оставил в этом доме жену, детей и ушел на Воробьевы горы, где по ночам вместе с другими мужиками ловил французов. По семейному преданию, Устинья Васильевна как-то схватилась с французом-мародером, пытавшимся увести со двора корову, ее заступником оказался Наполеон, появившийся во дворе в нужное время. После войны прадед занялся плотницким делом, торговал посудным и щепным, то есть деревянным, товаром резной, токарной работы, а это могли быть чашки, мисы, ложки, игрушки, складни и проч. Он накопил денег и стал подрядчиком.

Его сын, тоже Иван, дед писателя, продолжил семейное дело, расширил его – начал брать подряды на строительство домов и стал настолько уважаемым подрядчиком, что принял участие в строительстве деревянного Крымского моста. И не такое бывало: он взялся за дело, сулившее верные прибыли и почет, – за перестройку Коломенского дворца. Думал, что за это ему пришлют «кулек крестов», как написал его внук в «Автобиографии» (1913). Но Иван Иванович, человек, по всей видимости, с норовом, отказался дать взятку приемной комиссии, а в результате почти разорился. От коломенского проекта пришлось отказаться. Тогда он выломал дворцовый паркет, снял рамы и двери и пустил все это на ремонт отцовского дома в Кадашах. Иван Иванович оставил сыну Сергею три тысячи рублей ассигнациями и сто тысяч долга.

Сергей Иванович курса в Мещанском училище не окончил, проучился только четыре класса; он с пятнадцати лет помогал отцу и после его смерти продолжил подрядное дело, покупал лес, гонял с ним барки, сплавлял плоты, стал хозяином большой плотницкой артели и держал банные заведения. Почти все московские бани строились по берегам рек, речек, проточных прудов. От Крымского моста до Воробьевых гор тянулись бани, купальни, портомойни, был устроен прокат лодок. Часть всего этого принадлежала Шмелевым и обеспечивала им доход. Шмелевский род вообще отличался хозяйственностью: двоюродный брат Сергея Ивановича, Егор Васильевич, владел кирпичным заводом на Воробьевых горах; правда, в 1894 году завод был продан.

Иван Сергеевич Шмелев, будущий писатель, родился 21 сентября (3 октября) 1873 года, в родовом шмелевском доме, что на Калужской улице, под номером тринадцать. Он появился на свет в пору расцвета семейного дела, домашний уклад был благополучен, устойчив, а детское ощущение райского бытия происходило от отцовского жизнелюбия.

У Сергея Ивановича было триста плотников – и они тоже были известны по всей Москве. Они выполняли такие престижные работы, как возведение лесов и помостов в храме Христа Спасителя. Азарта Сергея Ивановича хватало на серьезные проекты, и на веселую безделицу. Он первым ввел в Москве ледяные горы. Алексей Михайлович Ремизов в «Центурионе», вошедшем в его книгу «Мышкина дудочка» (1953), писал: «Отец Шмелева заделался тузом на Москве за свои масленичные горы – понастроены были фараоновы пирамиды в Зоологическом и Нескучном. Долго потом купцы вспоминали в Сокольниках и на Воробьевых за самоваром шмелевские фейерверки» . Сергей Иванович, как говорили раньше, ставил балаганы. Он упомянут как устроитель народных гуляний в «Юнкерах» (1933) Александра Ивановича Куприна. Его последним делом был подряд по постройке трибун на открытии памятника Пушкину. Умер Сергей Иванович 7 октября 1880 года. Молодая лошадь сбросила Сергея Ивановича и протащила его по дороге. Перед кончиной он долго болел. Его похоронили на кладбище Донского монастыря. Его сыну Ивану было тогда семь лет, он наблюдал из окна, как траурная процессия продвигалась к монастырю. Он обожал своего отца. Сергей Иванович стал героем произведений Шмелева. Когда в феврале 1928 года в парижской газете «Возрождение» был опубликован посвященный Куприну рассказ Шмелева «Наша Масленица», Константин Бальмонт 4.03.1928 написал автору: «Когда я читал его вслух, мы и плясали, и смеялись, и восклицали, и плакали <…> Это – чудесно. Это – родное. Мы любим Вашего отца. Я его вижу. Мы – силой Вашего слова были у него в гостях<…>» .

После смерти отца семья жила скудновато, остались долги. Но Шмелев вспоминал, что дома пекли ситный хлеб, по воскресеньям к чаю обязательно были пирожки – эти и другие привычки милой старины матушка сохранила. Ее звали Евлампией Гавриловной. Она была родом из купеческой семьи Савиновых, закончила институт благородных девиц, вышла замуж за Сергея Ивановича и родила ему детей: Софью, Марию, Николая, Сергея, Ивана, Екатерину. Став вдовой, она в полной мере проявила жесткость характера, силу воли и взвалила на себя заботы о благополучии дома. Кормилась семья за счет бань, но Евлампия Гавриловна еще сдавала третий и подвальный этажи дома. Родители Шмелева – из устроителей. В матушке проявилась купеческая хватка. Шмелев, как это видно из его произведений, в частности из статьи «Душа Москвы» (1930), не считал купечество темным царством, отдавал должное купцам в материальном и духовном строительстве Москвы, имея в виду галерею Третьяковых, художественные собрания Щукина и Цветкова, собрания древней иконной живописи Солдатенкова, Рябушинского, Постникова, Хлудова, Карзинкина, картинную галерею Морозова, библиотеку Хлудовых, бесплатные больницы – Алексеевскую, Бахрушинскую, Хлудовскую, Сокольническую, Морозовскую, Солдатенковскую, Солодовниковскую, а также богадельни, дома дешевых квартир, родильные приюты, училище для глухонемых, приют для исправления малолетних преступников.

Семья будущего писателя в известном смысле не была просвещенной, в доме, кроме старенького Евангелия, молитвенников, поминаний, да в чулане на полках «Четьи-Минеи» прабабушки Устиньи, других книг не было. Жизнь протекала по когда-то давно заведенному порядку.

Шмелевы хоть и приняли новую веру, но к сохранению религиозных обрядов и домашних устоев относились со старообрядческой строгостью. Обязательно соблюдались посты, постились также по средам и пятницам. Семья почитала святыни, посещала церкви, ходила на богомолье; еще маленьким Шмелев совершил паломничество в Троице-Сергиеву Лавру, принял там благословение от старца Варнавы – старец достал из кармана и дал ему крестик. Смысла церковных слов маленький Шмелев не понимал, а картинки с грешниками, шествующими по мытарствам, рождали страх и говорили о существовании жуткой тайны. Решающее духовное воздействие на него – еще при жизни отца – оказал плотник Михаил Панкратыч Горкин, по сути, его домашний воспитатель. Раньше таких, как Горкин, называли дядьками. Он утешитель и наставник маленького Шмелева, он внушал впечатлительному мальчику мысль о том, что есть ангел-хранитель, что Господь его любит, что ветчину в пост есть грешно, что надо трудиться, что душа все равно как полевой цветик. Уже постаревший Шмелев писал о том, что душу его сотворили отец и Горкин.

Помимо церковного, Шмелеву с детства открылся мир балаганных сказок: амбары были завалены декорациями морей, китов, чудовищ, скелетов и прочего, что рождалось в головах художников с Хитрова рынка. Открылся ему и мир простонародный – плотников, бараночников, скорняков, сапожников, банщиков. Он рано услышал бойкую речь – тот народ, что стекался во двор, за словом в карман не лез. Шмелев вспоминал в «Автобиографии»:

«Здесь, во дворе, я увидел народ. Я здесь привык к нему и не боялся ни ругани, ни диких криков, ни лохматых голов, ни дюжих рук. Эти лохматые головы смотрели на меня очень любовно. Мозолистые руки давали мне с добродушным подмигиванием и рубанки, и пилу, и топорик, и молотки и учили, как “притрафляться” к доскам, среди смолистого запаха стружек, я ел кислый хлеб, круто посоленный, головки лука и черные, из деревни привезенные лепешки. Здесь я слушал летними вечерами, после работы, рассказы о деревне, сказки и ждал балагурство. Дюжие руки ломовых таскали меня в конюшни к лошадям, сажали на изъеденные лошадиные спины, гладили ласково по голове. Здесь я узнал запах рабочего пота, дегтя, крепкой махорки. Здесь я впервые почувствовал тоску русской души в песне, которую пел рыжий маляр. “И-эх и темы-най лес… да эх и темы-най…” Я любил украдкой забраться в обедающую артель, робко взять ложку, только что начисто вылизанную и вытертую большим корявым пальцем с сизо-желтым ногтем, и глотать обжигающие рот щи, крепко сдобренные перчиком. Многое повидал я на нашем дворе и веселого, и грустного. Я видел, как теряют на работе пальцы, как течет кровь из-под сорванных мозолей и ногтей, как натирают мертвецки пьяным уши, как бьются на стенках, как метким и острым словом поражают противника, как пишут письма в деревню и как их читают. Здесь я получил первое и важное знание жизни. Здесь я почувствовал любовь и уважение к этому народу, который все мог. Он сделал то, чего не могли делать такие, как я, как мои родные. Эти лохматые на моих глазах совершали много чудесного. Висели под крышей, ходили по карнизам, спускались под землю в колодезь, вырезали из досок фигуры, ковали лошадей брыкающихся, писали красками чудеса, пели песни и рассказывали дух захватывающие сказки».

Все так замечательно складывалось в его жизни, и все так его любили, а между тем уже в раннем детстве он узнал страх, потому что увидел страшное. Такое страшное, что жалость к человеку укоренилась в нем навсегда. Была Пасха 1877 года. Тогда началась Русско-турецкая война. Было солнечно и звонили колокола, маленький Шмелев гулял с няней и заметил, что у сарая столпились люди. Няня взяла его на руки, и он увидел чужих, они были безъязыкими, под лохмотьями старика он разглядел незатянувшуюся рану, сквозь которую проступала кость, у женщины вместо глаз были красные ямы. Тогда он узнал, что есть православные мученики, что царь начал войну с турками, чтобы турки не мучили христиан. Эти несчастные долго снились ему, и ужас вновь и вновь сковывал его сердечко. Второй раз панический страх овладел им в 1881 году: он услышал, что убили Александра II, что без царя всем грозит беда, что нигилисты всех будут резать.

Обучение наукам началось в частном пансионе сестер-француженок Верзес, располагавшемся недалеко от дома, на Полянском рынке. В одиннадцать лет Шмелев сказал «прощай» праздности вольной, его отдали в первую гимназию, что у Храма Христа Спасителя. Попасть туда оказалось делом нелегким, на шестьдесят вакантных мест было четыреста кандидатов. Приемный диктант по русскому языку он написал без ошибок, но на экзамене по арифметике сбивался и робел. Хлопотать за него принялась крестная, Елизавета Егоровна, его дальняя родственница, сама в девичестве Шмелева. Проучился он там всего три месяца, с августа по ноябрь. В 1913 году Шмелев вспоминал: «Меня подавили холод и сушь. Это самая тяжелая пора моей жизни – первые годы в гимназии. Тяжело говорить. Холодные сухие люди. Слезы. Много слез ночью и днем, много страха». Уже в детстве накопились обиды и страхи, все, что в зрелые годы обернулось страстностью, непримиримостью и даже мнительностью.

Каждое утро маленький Шмелев шел по Якиманке, через Большой Каменный мост к Волхонке, к розовому огромному зданию за высокими чугунными воротами. Из-за своих рефлексий он был отстающим; разбирая «Птичку Божию», не мог определить сказуемое; получал колы и двойки, и смятение его разрасталось, застило весь свет. На перемене он ютился под пожарной лестницей на большом дворе; до него доносились запахи сыра, колбасы, слоек, он в одиночестве жевал в своем укрытии пустой розанчик – пятачка на гимназический завтрак дома не выдавали.

Матушка решила перевести его в другую гимназию – под номером шесть. Она находилась неподалеку от дома, в Большом Толмачевском переулке, в усадьбе графов Сологубов, за чугунными воротами с литым фруктовым орнаментом. Собственно, посоветовал ей это сделать четырехклассник шестой гимназии некто Сережа Волокитин. Хотя бабушка и называла его пакостником, совету его вняли. Просторные классы сменили маленькие уютные комнаты, а в учебе Шмелев выказывал успехи. Из последних учеников стал чуть ли не первым. Он попал в свою среду.

На молебны в гимназию приходил диакон Алексий, впоследствии старец, схимник Зосимовой пустыни. Он был литературно и философски образованным человеком, о котором учитель словесности Федор Владимирович Цветаев, дядя Марины Цветаевой, преподаватель шестой гимназии и инспектор Московского учебного округа, говорил: «О, он всего Достоевского … пере-же-вал! И всего – Соловьева… и – всех “гностиков-хвостиков”… му-дрец!» . За сочинения у Цветаева Шмелев получал в основном пятерки, за работу «Летний дождь в лесу» – пятерку с тремя плюсами. По русскому языку были четверки. По латыни получал тройки, но больше двойки, по немецкому – тройки. Вот фрагмент рассказа «Как я покорил немца» (1934):

«Только Отто Федорыч, немец, ставил всё тройки с минусом. Как ни переводил ему любимые его каверзы – “он, казалось, был нездоров”, “он, казалось бы, не был бы нездоров”, даже – “он, не казалось бы, что будто бы будет нездоров”… как ни вычитывал Шиллера и Уланда, как ни жарил все эти фатер, гефеттер, бауэр и нахбар… – ничто не помогало. Он пучил стеклянные ясные глаза, и румяное, в пятнах, лицо его, похожее на святочную маску с рыжими бровями и бачками, сияло удовольствием: “ошень ка-ашо, драй!”

Но почему же – драй?!.

Руски ушенник не мошет полушайт фир, немецкий мо-шет!». Я ненавидел щегольский галстук немца – зеленый с клюковками, в розовых клеточках платочек, которым он вытирал потную лысину, тыкал в стеклянные ясные глаза, когда, растроганный, декламировал нам шиллеровскую “Лид фом Глокэр” или “Уранэ, Гросмуттер, Муттер унд Кинд ин думпфер Штубэ бейзаммен зинд”…– как накануне Троицы убило молнией четверых. «Жестокий, он притворяется добряком, он тычет в глаза платочком, чуть не рыдает даже: “Унд моэн ист… Файэртаг!..” – у, фальшивый!». Я вычитывал ему с чувством “Дер Монд ист ауфгеганген, ди гольдене Штернэ пранген” – драй и драй! – только 2-е место. <…> Я поклялся сжечь Кайзера и хрестоматию Бертэ».

Все же Шмелев закончил гимназию весной 1894 года, до медали ему не хватило полбала.

Из детства сохранилось чувство безысходности, незащищенности перед насилием. Отца уже не было, и никто не мог помешать материнской деспотии. Матушка его… была она из матушек-командирш. То ли жестокосердие, то ли страх вдовы за будущее семьи побуждали ее пороть мальчика. Пороть, пороть, пороть. Порой его наказывали розгами по три раза в неделю. И так, что стыдно было идти в баню. В 1929 году Шмелев рассказал Буниным, как его пороли: «<…> веник превращался в мелкие кусочки» . Евлампия Гавриловна не умела приласкать, она не была нежной матерью; бессильная в убеждении, в слове, она использовала верное, как ей казалось, средство воспитания. Возвращаясь из первой гимназии, мальчик заходил в часовню Николая Чудотворца у Большого Каменного моста – она была разрушена в 1930-е – и, жертвуя редкую копеечку, просил угодника, чтобы поменьше пороли; когда его, маленького, худого, втаскивали в комнату матери, он с кулачками у груди, дрожа, криком молился образу Казанской Богородицы, но за негасимой лампадой лик Ее был недвижим. В молитве – все его «не могу» и «спаси»… но мать призывала в помощь кухарку, когда он стал старше – дворника. В четвертом классе Шмелев, сопротивляясь, схватил хлебный нож – и порки прекратились.

Мать, не желая того, была постоянным источником стрессов, ей подросток Шмелев был обязан нервными тиками. В письмах писателя к ставшей в эмигрантские годы его близким другом Ольге Александровне Бредиус-Субботиной встречаем следующее: «И еще помню – Пасху. Мне было лет 12. Я был очень нервный, тик лица. Чем больше волнения – больше передергиваний. После говенья матушка всегда – раздражена, – усталость. Разговлялись ночью, после ранней обедни. Я дернул щекой – и мать дала пощечину. Я – другой – опять. Так продолжалось все разговение (падали слезы, на пасху, соленые) – наконец, я выбежал и забился в чулан, под лестницу, – и плакал» . Вряд ли он научился страдать и терпеть, скорее материнское воспитание стало причиной проявившейся позже страстности в отрицании насилия и неправды.

Обиды обострили впечатлительность, книги и театр развили воображение, влюбленности сформировали нежный внутренний мир. Он начал влюблялся уже с восьми лет. То это была Саша, то Тоня… Шмелев вымаливал у брата своей избранницы ее портрет и от переживаний, в ночной рубашке, босой, выбегал в морозные сени – чтобы умереть!

В гимназии он увлекся театром. Это семейное: театр обожали его дед и его дядя Павел Иванович. У Шмелева рано обнаружили вокальные способности, сначала альт, потом баритон. Интерес к музыке развился благодаря сестре Марии, учившейся в Московской консерватории: он слушал ее упражнения на фортепьяно и посещал консерваторские концерты. В пятом классе страстно увлекся оперой, каждый субботний вечер шел к Большому театру за билетами по тридцать пять копеек, на галерку, на пятый ярус; он выстаивал в очереди с десяти вечера до десяти утра – в любую погоду! Эти тридцать пять копеек он выпрашивал у матери за «пятерку», но он и сам начал зарабатывать деньги, уже в шестом классе занялся репетиторством, и полученное за уроки вознаграждение тоже шло на билеты. Он знал весь репертуар театра Корша; чрезвычайно был увлечен игрой артистки Малого театра Е. К. Лешковской в «Старых годах» И. В. Шпажинского, в «Волках и овцах» А. Н. Островского, как вспоминал потом: «Не была красива, в жизни страшная неряха, всегда непричесанная, туфли на босу ногу, но… “Божией Милостью” талантище!»

Еще одна ранняя страсть Шмелева – чтение. Как-то во дворе он увидел дворника, который по складам читал потрепанную книжечку. По-видимому, не поминальник и не молитвенник, и уже это было необычно. Есть книги, их откуда-то берут, и нужно научиться читать, что он и сделал с помощью матери. Среди окружения было мало интеллигентных людей, но имя Пушкина было услышано семилетним Шмелевым и стало своим, хотя о том, что Пушкин – поэт, он еще не знал: просто отец взял – не ради барыша, а ради чести – подряд на строительство «мест» для публики к открытию памятника Пушкину. И Пушкин стал постоянной темой разговоров в доме. Его образ долго ассоциировался в памяти маленького Шмелева прежде всего со смертельно больным отцом, с оставшимися в кабинете покойного отца пригласительными билетами на торжество освящения и открытия памятника. Из этих билетов он потом строил домики. Позже Шмелев начал учить стихи Пушкина, и через Пушкина – мыслить и страдать. Он учил «Песнь о вещем Олеге» и плакал: жаль было и бедного Олега, и бедного коня. Как-то почтальон принес завернутое в рогожку фисташкового цвета полное собрание сочинений поэта. Тогда и случилось истинное открытие Пушкина. Но разгадан Пушкин был только в 1930-е.

На Калужской была книжная лавочка Соколова. В ней не было дверей, и на ночь она закрывалась досками. В этой лавочке в енотовой шубе сидел сам Соколов, обладатель рыжего, похожего на лисью морду и с утиным носом лица. Этот Соколов продавал дешевые книги, книжки-листовки, продавал и редкие книги, попадавшие к нему из Мещанской богадельни от скончавшихся там стариков. Благодаря этой лавочке Шмелев прочитал Толстого. О Толстом он впервые услышал от парильщика, старого хромого солдата, от которого пахло вином и паром и которому парившийся в шмелевских банях лакей из толстовского дома в Хамовниках подарил книгу «Чем люди живы». В бане же маленький Шмелев услышал историю о том, что за Крымским мостом живет граф Толстой, который сам ходит за водой, одевается по-деревенски, посещает простые бани за пятак. От «Чем люди живы» Шмелеву стало печально. Тогда у Соколова он купил книгу «Три смерти», от которой стало еще грустнее: «Помнится, я заплакал, как умирала березка. Но было и интересно: и в книжке разговаривали люди, – совсем как у нас на дворе, наши». У Шмелева даже зародилась мечта написать роман и отдать его на суд Толстому. Ему нравились «Казаки», и скучной показалась «Смерть Ивана Ильича». То ли в пятом, то ли в шестом классе гимназии, на Святках, все дни и ночи, он читал «Войну и мир». Толстой притягивал своей мощью. Уже в детстве Шмелев понял, что Толстой – не как все: раз на Рождество за чаем в доме Шмелевых один батюшка рассказал о произошедшем от гордыни помрачении ума Толстого – о его Евангелии, о новой, толстовской, вере. О своем открытии Толстого Шмелев написал в «Как я узнавал Толстого» (1927), «Как я ходил к Толстому» (1936).

Из русских писателей в гимназическом возрасте он зачитывался М. Загоскиным, И. Крыловым, И. Тургеневым, В. Короленко, П. Мельниковым-Печерским, А. Чеховым, от которого воспринял «чувство народности, русскости, родного». Он знал наизусть лермонтовский «Маскарад». Он рано прочитал Г. Успенского и Н. Златовратского, и ему нравилось, что они описывали знакомую ему жизнь. От едкого слова М. Салтыкова-Щедрина он впадал в восторг. Заметим, однако, что постаревший Шмелев посчитал это слово неимоверным злом для России. Из европейских писателей любимыми были те, которые будоражили воображение, – Ж. Верн, М. Рид, Ф. Марриэт, Г. Эмар. Он увлекался Г.Флобером, Э. Золя, А. Доде, Ги де Мопассаном, Ч. Диккенсом и не любил Г. Гейне, не любил В. Гюго за очень уж скрытую в медлительной фабуле суть, В. Гете – за сухость.

О ранних литературных пристрастиях Шмелева можно судить по его автобиографическому рассказу «Как я встречался с Чеховым» (1934); на пруду в саду при Мещанском училище Чехов облюбовал для рыбалки место, которое мальчики-гимназисты считали своим – так состоялось их знакомство, позже они вновь встретились в библиотеки Мещанского училища:

«Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое отрытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у о. дьякона. Вскидывая пенсне, он вдруг обратился к нам:

– А, господа рыболовы… братья-краснокожие! – сказал он, с усмешливой улыбкой, – вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… – выговорил он особенным, книжным, языком. – Тут мы, кажется, не поссоримся, книг вдоволь.

Мы в смущении молчали, теребя пояса, как на уроке.

– А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль-Верна? – обращается он ко мне.

Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюль-Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:

– Ого! А Густава Эмара, а Фенимора Купера?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… Что читали из Густава Эмара?..

И я начинаю перечислять, как по каталогу, – я хорошо знал каталоги: Великий предводитель Аукасов, Красный Кедр, Дальний Запад, Закон Линча, Эльдорадо, Буа-Брюле, или Сожженные Леса, Великая Река…

– Ого! – повторил он значительно. – А что из Майн Рида прочитали? – и он хитро прищурился.

Я был польщен, что такое ко мне внимание: ведь не простой это человек, а пописывает в “Сверчке” и в “Будильнике”, и написал даже книгу – “Сказки Мельпомены”. И такой замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майн Рида!

Я чеканил, как на экзамене <…> Он сказал – “вот знаток-то!” – и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать <…>

– Ого! – сказал он, – вам пора переходить на общее чтение.

Я не понял, что значит – “общее чтение”.

– Ну-с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..

Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.

– А… Мельникова-Печерского?

Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал “В лесах” и “На горах”, и…

– “На небесах”?.. – посмотрел он через пенсне.

Я хотел показать себя знатоком и сказать, что читал и “На небесах”, но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах».

Конечно, читательские вкусы повлияли на его раннее творчество, а писать собственную прозу и стихотворения он начал в гимназии. Поздний Шмелев вывел закон: все, даже гении, в творчестве могут состоятся лишь под чьим-либо влиянием. Даже Пушкин, даже Лермонтов, даже Достоевский, поначалу напитавшийся от Бальзака, даже Мопассан – он что-то воспринял от Флобера, даже ранний Толстой был под влиянием Стендаля!..

В первом классе Шмелева прозвали римским оратором – orator romanus. Он рано полюбил слово, а желание писать в нем развили гимназические сочинения. В третьем классе он увлекся романами Ж. Верна и написал поэму о путешествии учителей на Луну на воздушном шаре, сделанном из необъятных штанов латиниста, за что по решению педсовета был наказан. Юмористические стишки, написанные в пятом классе и посланные в «Будильник», не были пропущены. «Буди, буди, “Будильник”, / Чтоб жизнь была, а не могильник»! Красным карандашом цензор начертал: жизнь не могильник, а Божий дар. Редакция подарила ему на память гранку, и он годился тем, что всего две строчки его стихов помещались на незаполненном листе бумаги. В пятом же классе он столкнулся с жесткой учительской цензурой: в сочинение о Храме Христа Спасителя ввел цитату из пессимиста и бунтаря Надсона, за что получил кол, не был допущен к экзамену и остался на второй год. Он писал потом: «С тех пор я возненавидел и Надсона, и философию».

Положительная сторона этой драмы состояла в том, что Шмелев в итоге попал к другому словеснику – Цветаеву, предоставившему ему полную творческую свободу. Тогда же под влиянием романа Мельникова-Печерского «В лесах» он начал писать роман из эпохи ХVI века. Под впечатлением от рассказа Успенского «Будка» он ночью, со слезами, написал рассказ «Городовой Семен»: одинокий городовой дружит с фонарщиком, обездоленным калекой, они мечтают переселиться в деревню, но городовой умирает, фонарщик в его честь зажигает на всю мощь фонари; яркий свет – это аллегория вечного света; но лопаются стекла фонарей, ясно, что фонарщика прогонят со службы, а новый фонарщик будет зажигать фонари вполсвета. Вот такой жалостливый сюжет, полный, как Пушкин бы сказал, сердца горестных замет, в нем есть и благородный порыв, и любовь к ближнему, и мировая несправедливость, и высокая аллегоричность. Шмелев отдал рукопись в редакцию, ее ему, конечно, вернули. Редактор, запивая розанчик чаем и подмигивая автору на его гимназическое пальто, сказал что-то вроде: слабовато, но… ничего… Под влиянием Загоскина Шмелев писал роман об эпохе Ивана Грозного; был и другой источник вдохновения: он любил смотреть на дом Малюты Скуратова напротив Храма Христа Спасителя. Под влиянием Толстого он взялся еще за один роман и написал его; название было «Два лагеря»; на чердаке прятал рукопись от сестры, но одна из тетрадей все-таки к ней попала – и он согласился с ее замечаниями. Герой романа – владелец сибирских приисков, он едет в глушь Н…го уезда, в имение сестры, там разворачивается интрига, в которой участвует обманщик управляющий – беглый каторжник. Шмелев решил показать роман Толстому. Мимо церкви Николы-в-Хамовниках, мимо пивоваренного завода, вдоль забора толстовской усадьбы он подошел к калитке, посмотрел на засветившуюся в мансарде лампу с зеленым абажуром, подождал и позвонил. Вышел сердитый дворник:

«Я растерянно показал ему тетрадки и сказал невнятно, что “графа Толстого бы…” Дворник посмотрел на тетрадки, на мою потертую гимназическую шубу…

– Много у нас графов… самого молодого вам?..

Я сказал, что мне надо знаменитого писателя графа Льва Толстого.

– Во-он кого вам!.. Нету их, уехали к себе в деревню… – и хотел затворить калитку.

Должно быть, мое лицо что-то ему сказало; он опять поглядел на синие тетрадки:

– По ихнему делу, что ли… сочиняете ли? Нету их, в Ясной они, там для их дела поспокойней. И графиня не велит таких бумаг принимать, не беспокоить чтобы.

В этот ужасный миг кто-то, голенастый и прыщавый, в гимназической фуражке и синей курточке, обшитой серым барашком, ляпнул огромным комом в загривок дворнику, и меня залепило снегом. Дворник хлопнул калиткой, чуть не прихлопнул мою руку и погнался за голенастым: “Ну, стой теперь, су-кин кот… я те покажу, чертов баловень!” – слышал я сиплый голос и топот ног. Я вытирал глаза и мокрый снег, а в глазах смеялось большеротое, некрасивое лицо щеголя гимназиста, – может быть “самого молодого графа”? Собака брехала яростно, рвалась и гремела цепь. В доме зажгли огонь, и сразу стемнело в переулке. У Николы-Хамовники печально благовестили к вечерне. А я продолжал стоять. Потянуло жареной рыбой с луком, по-постному. В голых березах, осенявших чудесный дом, лег желтоватый отсвет, – должно быть, из нижних окон. Глухо захлопало: затворяли ставни в невидном мне нижнем этаже» («Как я ходил к Толстому», 1936).

Примечания

1. Тексты И. С. Шмелева цитируются по изданию: Шмелев И. С. Собр. соч.: В 5 т. (доп. 6 – 8).Сост. Е. А. Осьминина. М., 1998 – 2000.

2. Ремизов А. М. Мышкина дудочка // Ремизов А. М. Собр. соч.: В 10 т. Под ред. А. М. Грачевой. М., 2000 – 2003. Т. 10. С. 128.

3. Встреча. Константин Бальмонт и Иван Шмелев. Вступ.ст., примеч., публикация К. М. Азадовского и Г. М. Бонгард-Левина // Наше наследие. 2002. № 61. С.110.

4. Ильин И. А. Собр. соч.: Переписка двух Иванов (1947 – 1950). Сост., текстология, коммент. Ю. Т. Лисицы. М., 2000. С. 16.