«Русское государство управляется непосредственно Самим Богом. Иначе - как оно существует?". Русь! Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного дал

«Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу........ Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? ...... Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. ..... у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»

Н.В. Гоголь

Русь! Русь! Вижу тебя…

«Р усь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»

Мертвые души», глава 11)

Нашим властям посвящается...

Помните у Николая Васильевича Гоголя в «Мертвых душах»: «…И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» - его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное?»
Мы, россияне, мчимся по дорогам истории своего Отечества в поисках лучшей доли не одно столетие. Но быстро ехать, не значит везде успевать. Это про нас. И, вроде, маячит впереди светлое будущее, только руку протяни, ан, нет, дотянуться, потрогать его, это будущее, все не выходит, хотя очень хочется...
Но вернемся к нашему «все», к Николаю Гоголю. «Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик».
С тех пор мало, что изменилось! Вот только катим мы по нашим просторам уже не на грациозной тройке–птице, а на быстрых и разных авто. Машины собраны правда все тем же расторопным русским мужиком, и вы будете смеяться, но с помощью все того же топора да долота - такое бывает ощущение при движении на отечественных машинах. Но разговор не об этом.
Мы двигаемся по российским дорогам, кто по правилам, кто тупо, только прямо. Правы те, кто самые правые, или те, кто самые! Большинство же из нас двигается по периферии, по обочинам, по объездным дорогам, поскольку в центре пробки, гаишники, и запрещающих знаков там предостаточно. На задворках много ухабов и ям, но можно сносно передвигаться. Здесь не так много тех, кто указывает и запрещает, ни в какое сравнение с центральными магистралями! Там, в центре, не протолкнуться от «умников», которые, как известно, любят поучать и управлять. Они, эти умники, оправдывая звание первой беды России, пытаются диктовать свою волю, указывать всем тем, кто на обочинах, как передвигаться, где останавливаться, где парковаться. Они пишут правила, которые обязательны к исполнению, но только для тех, кто двигается по обочинам. Сами же пацаны-писуны пользуются исключениями из правил, поскольку они рулят. Наличие навыков вождения по вожделенным централям дает право на право. Так было со времен Гоголя. Да и хорошо бы только так. Движение-то не прекращается: мы - на зеленый, они – с мигалками, но все вперед! Пусть себе катят впереди, пересекая сплошные и на красный! Пусть, лишь бы не трогали тех, кто двигается к своему счастью по объездным, хоть и тихо, но верно!
Но нет, надо еще и в душу залезть, отрегулировать свободу, надежду и веру! Чтобы значит, как посаженные деревья: по струнке, все побеленные и распускались одновременно! Вы что-то там думаете себе на периферии, а нам неспокойно тут в центре! Смотрите, мы так и кухни отменим! Может, крамолу замышляете? Непорядок! Давайте регулировать ваше внутреннее состояние для всеобщего же блага. И вот имитация демократии, протестные митинги, обещания, слова и законы сплошь для всеобщего блага периферийных.
Только вот чужая душа потемки, потому и не получается приказами, с наскока, газуя из номенклатурных авто. Душа, как и Восток – дело тонкое. Оттого пытаются с нами по-разному: то кнутом, то пряником. Нет, быдлом уже не называют, а вот баранами, контрацептивами и стадом – бывает. Обид нет, поскольку не одно столетие несет нас тройка к светлому будущему с нашими вождями и бедами. С тех пор рулевых было много! Они, наши Сусанины, были разными: старыми и жестокими, лысыми и реформаторами, вождями и демократами. Наши руководители редко отдавали вожжи, а после руль на сторону, все сами и сами, на наше же благо. Чаще правили пожизненно. Теперь, конечно, другие времена! Хотя бы видимость иного! И вожди все не старые, да грамотные, и законы демократические. Вот только рулить, по-прежнему, не доверяют никому с периферии, чтоб значит, не натворили чего. Поэтому порулил один, дал другому. Тандем!!! Этот следующий, который на время, сел за руль, чтобы никто место не занял, научился заводить двигатель, но ездить предпочитал виртуально, там аварий меньше. Он газовал звучно и громко, но сильно не разогнался, проехав не так много и незаметно. Задачи доехать куда либо не было изначально. Он припарковался, чтобы освободить место народному избраннику, но не кабы где, а возле партии власти, с наскока, обратившись к ней с известной прежде фразой: «Партия, дай порулить!» А партия – она что, она не против, без рулевых никуда. Место водителя все равно освобождается. Рокировки теперь не только в шахматах, но и в политике.
И вот мы снова двигаемся к светлому будущему, уже в новых авто, с новыми старыми рулевыми, снова надеясь попасть туда, о чем много слышали, но пока не видели и не трогали руками. Есть надежды, есть, а иначе и двигаться не стоит, и на педаль газа жать незачем. Хотелось бы ехать поближе к центру, чтоб, значит, быстрее к цели, но кто ж пустит, там и так пробки… Да, ладно, не до жиру, лишь быть бы в потоке, и в правильном направлении двигаться…
«…Русь! Русь! Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека. … …Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль...» Николай Васильевич Гоголь.

Бричка между тем поворотила в более пустынные улицы; скоро потянулись одни длинные деревянные заборы, предвещавшие конец города. Вот уже и мостовая кончилась, и шлагбаум, и город назади, и ничего нет, и опять в дороге. И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца... Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу : бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..

«Чудное, прекрасное далеко»

« Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу».
Но где же то «чудное, прекрасное далеко», из которого виделась Гоголю «бедная и неприютная» Русь?

Где оно? В какой части света?
Или может быть это «чудное, прекрасное далеко» всего лишь время, по необходимости поэтическое? Вневременной «золотой век», в коем несть ни печали, ни воздыхания?

И видится отчего-то Италия, в которой писаны «Мертвые души». Однако вчитаемся и посмотрим, верно ли наше первое приходящее в голову суждение?

Где эти «дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов»?

Где опрокидывается назад голова «посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы»?

Где блестят «сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз»?

Где блестят сквозь них вдали «вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса»?

Да. Это - Европа: Германия, Швейцария и возлюбленная Гоголем Италия, в которой так легко и вольно писалась поэма в прозе. И показалось ему при первой же встрече с Италией, будто увидел он свою родину. «Родину души своей я увидел, где душа моя жила ещё прежде меня, прежде чем я родился на свет».

«О России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде».

А что же Русь?

Все « бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни...»

«Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!»

«Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца?»

«Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя».

Но несется Русь, охваченная страшным движением, неведомым миру мистическим потоком.

«Куда несешься ты?»

Но уж точно не по дороге «общественного прогресса».

«И косясь, постораниваются и дают русской птице-тройке дорогу другие народы и государства».
Напуганы русской бесшабашной удалью, именуемой «непредсказуемостью»? «Угрозой европам»?

«Чур меня! Чур!»

Нет, право, без гоголевской «метафизики России» с мистикой ее бытия нам не обойтись.

«... какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца?»

«Непостижимая, тайная сила».

Нечто сверх-рациональное, чему нет слов в человечьем языке, а вольное или невольное вторжении в духовные пределы России, становится беспощадным экзаменом на подлинность.

И какое дело той волшебной и потайной силе, что властвует над Россией, до «технического прогресса» или «успехов бытоустроения»?

Чуждость России миру - вот, что пугает ее «партнеров».

«Экзистенциальная» чуждость, как сказали бы философы.

«Беззаконная комета в кругу расчисленном светил».
Исключительно милостию Божией существующая. И объяснить немыслимое ее существование ничем иным невозможно. Русский немец Миних понимал это лучше многих природных русаков и нерусских немцев: «Русское государство имеет то преимущество перед другими, что оно управляется непосредственно Самим Господом Богом. Иначе невозможно объяснить, как оно существует…»

«Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя».

Не сподобились объяснить существование Русской земли и сами русские, не раз задумывавшие « обнять всю Россию со всех точек — с гражданской, политической, религиозной, философической, разрешить затруднительные задачи и вопросы, заданные ей временем, и определить ясно ее великую будущность, словом — всё так и в том виде, как любит задавать себе современный человек».
А когда принимались за дело всерьез, то ничего, кроме введения не выходило, а если и выходило нечто, то сплошь обрывки.
И, быть может, правильно делали ученые люди, что бросали свое занятие, чуя нутром бесплодность своих попыток.

«М удрость мира сего есть безумие перед Богом».

Оттого и не удавалась никакая русская философия, ибо сказано : «Погублю мудрость мудрецов, и разум разумных отвергну» .

Зато родилась Литература, и понеслась по свету тройка: «Пушкин - Гоголь - Достоевский».

И ахнул мир. И вновь насторожился, потому что почуял, что погружается в некий мистический мир, лишь внешне напоминающий привычный, в котором не действуют привычные законы, кажущиеся незыблемыми.

«Небесные силы! какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!..»

«Но и друг наш Чичиков чувствовал в это время не вовсе прозаические грезы». Умеют чувствовать даже русские подлецы, живую душу в себе убивающие.

«... и уже опять перед тобою поля и степи, нигде ничего — везде пустырь, все открыто. Верста с цифрой летит тебе в очи; занимается утро; на побелевшем холодном небосклоне золотая бледная полоса; свежее и жестче становится ветер: покрепче в теплую шинель!.. какой славный холод!»

«Подымутся русские движения... и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов...»

«Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа».

Не вместить его в себя человечьему уму.

Но все случилось не так, как предполагал Чичиков. Во-первых, проснулся он позже, чем собирался. Встав, он потребовал узнать, все ли готово к отъезду и заложена ли бричка, но ему доложили что ничего не готово и бричка не заложена. Он рассердился и устроил допрос Селифану, который нашел сразу несколько отговорок: лошадей ковать надо, колесо перетянуть, бричку починить… Более всего Чичикова вывело из себя то, что Селифан знал обо всем этом давно и ничего не говорил. Селифан же во время допроса потупил голову и ничего не отвечал, лишь, казалось, говорил сам себе: «Вишь ты, как оно мудрено случилось; и знал ведь, да не сказал!»

Рассерженный Чичиков приказал Селифану привести кузнеца и за два часа все исправить. Около четверти часа ушло у Чичикова на то, чтобы договориться обо всем с кузнецами, которые, заподозрив что дело спешное, запросили за работу денег в шесть раз больше, чем обычно. Сколько он не горячился, они не уступали, и провозились с работой пять с половиной часов.

Когда бричка была заложена, наш герой, купив в дорогу два калача, уселся получше, и экипаж, пошатываясь, двинулся вперед. На одном из поворотов бричка остановилась, потому что должна была пропустить вперед траурную процессию. Чичиков велел Петрушке спросить, кого хоронят, а когда узнал, что прокурора, задернул занавески и спрятался в угол. Он боялся, как бы чиновники не узнали его, но им было не до этого. Каждый из них думал о новом генерал-губернаторе и о том, как он будет вести дела. Дамы в траурных чепцах, выглядывавшие из повозок, были заняты разговорами.

Когда дорога освободилась, Чичиков с облегчением вздохнул и произнес от души: «Вот, прокурор! жил, жил, а потом и умер! И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины… А если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови…» Чичиков приказал Селифану ехать побыстрее и подумал, что встретившиеся на пути похороны - хорошая примета.

Бричка выехала за город, и обеим сторонам дороги вновь показались серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, пешеходы в лаптях, солдаты верхом на лошадях и бескрайние поля.

Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе; не развеселят, не испугают взоров дерзкие дива природы, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..

Какое странное, и манящее, и несущее, и чудесное в слове: дорога! и как чудна она сама, эта дорога: ясный день, осенние листья, холодный воздух... покрепче в дорожную шинель, шапку на уши, тесней и уютней прижмемся к углу! В последний раз пробежавшая дрожь прохватила члены, и уже сменила ее приятная теплота. Кони мчатся...

Боже! как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!..

Чичиков в дороге сначала не чувствовал ничего и только посматривал назад, желая убедиться, что город остался позади. Когда город остался далеко позади, он посматривал лишь на дорогу, но через некоторое время закрыл глаза и склонил голову к подушке. И пришло время сказать несколько слов о нем самом.

Вряд ли герой понравился дамам, так как они обычно любят «решительное совершенство». И даже если бы автор заглянул ему в душу более глубоко и придал его образу зеркальную чистоту, из этого все равно бы ничего не вышло. Не в пользу Чичикова говорили, в первую очередь, его полнота и средние лета. И все же автор, зная обо всем этом, не пожелал сделать героем добродетельного человека, но он надеется, что читатель в этой повести почувствует «иные, еще доселе не бранные струны…, несметное богатство русского духа». Итак, автор не взял в герои добродетельного человека, потому что решил дать ему отдых, «потому что в лошадь обратили добродетельного человека, и нет писателя, который бы ни ездил на нем, понукая и кнутом и всем чем ни попало…, потому что не уважают добродетельного человека». «Нет, пора наконец припрячь и подлеца. Итак, припряжем подлеца!»

Происхождение Чичикова темно и скромно. Отец его, бедный дворянин, был постоянно болен. «Жизнь при начале взглянула на него как-то кисло-неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: ни друга, ни товарища в детстве!» Но однажды отец повез Павлушу в город, где ему предстояло учиться в городском училище, и дал ему «умное наставление»: «Смотри же Павлуша, учись, не дури и не повесничай, а больше всего угождай учителям и начальникам… С товарищами не водись, они тебя добру не научат; а если уж пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы при случае могли быть тебе полезными. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали, а больше всего береги и копи копейку: эта вещь надежнее всего на свете…»

Особенных способностей к какой-нибудь науке у мальчика не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностью; но зато со стороны практической показал большой ум. По отношению к товарищам он сумел себя поставить так, что они его угощали, а он их - нет, а иногда припрятанное угощенье потом им же и продавал. Еще ребенком он научился отказывать себе во всем. Деньги, которые оставил ему отец, он не растратил, а, напротив, преумножил. Вначале слепил из воска снегиря, и, покрасив, выгодно продал. Затем принялся за более выгодные дела: продавал голодным одноклассникам накупленные заранее булки и пряники. Два месяца потратил на то, чтобы научить маленькую мышку стоять на задних лапках, чтобы потом выгодно ее продать. Деньги он копил, зашивая в мешочки.

В отношении к начальству он повел себя еще умнее. Сидеть на лавке так смирно, как он, не умел никто. Надо заметить, что учитель был «большой любитель тишины и хорошего поведения» и терпеть не мог умных учеников - ему казалось, что они должны над ним насмехаться. Как только заканчивался урок, Чичиков опрометью бросался к учителю и подавал ему треух; он выходил первый из класса и старался попасться ему раза три на дороге, каждый раз снимая шапку. Благодаря стараниям, при выпуске Чичиков получил аттестат и книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение .

В это время умер его отец. Как оказалось, он умел давать только советы, сам же оставил сыну в наследство лишь ветхий дом, который Чичикову удалось продать за тысячу рублей. В это же время выгнали из училища того самого учителя, который любил тишину и примерное поведение. Он запил и опустился... Бывшие его ученики решили ему помочь и собрать денег. Павлуша Чичиков предпочел остаться в стороне, дав лишь какой-то серебряный пятак, которые товарищи тут же бросили ему назад. А бедный учитель, узнав о поступке любимого ученика, расплакался как ребенок и смог лишь сказать: «Эх, Павлуша! вот как переменяется человек! Надул, сильно надул…»

Нет, Чичиков не был совсем черствым и бессердечным человеком, он умел чувствовать и жалость, и сострадание, но только не трогая отложенных денег. И двигала им отнюдь не скупость, а желание жить «во всех довольствах, со всеми достатками». Все, что носило отпечаток богатства, производило на него впечатление, которое он не мог понять и сам. Выйдя из училища, он сразу же поступил на службу, но смог устроиться лишь на жалкое место в казенную палату с маленьким жалованьем. С первых же дней все свои силы он отдавал службе, старательно трудился с раннего утра и до позднего вечера, не ходил домой и спал на канцелярских столах. И при этом ему удавалось всегда хорошо выглядеть и производить приятное впечатление на окружающих. Тогда как остальные чиновники казенной палаты «отличались невзрачностью и неблагообразием»: говорили сурово, любили выпить. Но, несмотря на то, что Чичиков своим внешним видом и поведением представлял совершенную противоположность другим чиновникам, пробиваться по служебной лестнице ему было нелегко. Его начальник был необычайно суровым человеком, неприступным и бесчувственным. Но Чичикову удалось найти подход и к нему. Сначала он старался во всем ему угождать, но все его старания были безуспешны. Тогда он познакомился в церкви с его дочерью, и вскоре получил приглашение начальника на чай. С этого момента дело пошло на лад: в скором времени Чичиков переехал к начальнику в дом, стал поверенным во всех его делах и все должно было окончиться свадьбой. Спустя некоторое время начальник выхлопотал Чичикову такое же выгодное место, какое занимал он сам. И в этом, как оказалось, была главная цель Чичикова, потому что, заняв новое место, он тут же переехал на другую квартиру. Это был самый трудный порог, через который он перешагнул. Дальше пошло легче.

В это время началась кампания борьбы со взяточничеством, и Чичиков проявил в этом деле завидную изобретательность. Взятки за него брали секретари и писари, сам же он при этом оставался чист как стеклышко. Потом ему удалось пристроиться в комиссию по возведению какого-то капитального строения. Но строительство по непонятным причинам затягивалось, а у каждого члена комиссии в это время появилось по красивому дому. И тут жизнь Чичикова заметно изменилась в лучшую сторону. Он смягчил пост и разрешил себе предаться наслаждениям, которых избегал с молодости: стал хорошо одеваться, завел хорошего повара, приобрел отличных лошадей и «уже покупал весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости кожи»…

Но в это время, когда жизнь, казалось бы стала налаживаться, был назначен новый начальник, горячо боровшийся с неправдой и взяточничеством. На следующий же день обнаружились недочеты и недостающие суммы денег, все чиновники были отставлены от должности, а их красивые дома перешли государству и были отданы под разные заведения и школы.

Нелегко было смириться, но Чичиков вооружился терпением и решил начать карьеру заново. Он переехал в другой город и, переменив несколько грязных должностей, устроился на таможню. Надо сказать, что служба на таможне давно была предметом его мечтаний. За службу он взялся горячо и необыкновенно ревностно, и скоро прославился железной честностью. Его честность и неподкупность не могли не остаться незамеченными, и Чичиков получил чин, повышение и вслед за тем представил начальству проект поимки всех контрабандистов, который просил осуществить сам. Дело и было поручено ему.

В это время образовалось общество контрабандистов и намечалось выгодное предприятие. Выждав время, Чичиков и его друг - чиновник в преклонных годах, не устоявший перед соблазном, - вступили в тайную связь с контрабандистами и приступили к активным действиям. За короткое время, переправляя через границу товары, члены общества скопили солидное состояние, но тут случилось происшествие, нарушившее все планы нашего героя. Чиновники вдруг поссорились. Что послужило причиной ссоры, точно не известно. Главное в том, что открылись их отношения с контрабандистами. Друг Чичикова, статский советник, погубил и себя, и его. Чиновников судили, а все имущество, которое у них было, конфисковали. Чичиков все-таки успел припрятать десять тысяч, бричку да двух крепостных, Селифана и Петрушку. Итак, наш герой вновь оказался в трудном положении, как говорил он сам: «претерпел по службе за правду». Теперь бы, казалось, удалиться ему в небольшую деревню, спокойно заняться хозяйством, да не таков был Чичиков. Он вновь принялся вести трудную жизнь, вновь ограничил себя во всем. Надеясь на лучшее, стал поверенным и по делам службы. Однажды, когда он должен был заложить одно очень расстроенное имение, между Чичиковым и секретарем зашел разговор об умерших крестьянах.

Да ведь они по ревизской сказке числятся? - сказал секретарь.

Числятся, - отвечал Чичиков.

Ну, так чего же вы оробели? - сказал секретарь, - один умер, другой родится, а все в дело годится.

Секретарь, как видно, умел говорить и в рифму. А между тем героя нашего осенила вдохновеннейшая мысль, какая когда-либо приходила в человеческую голову. «Эх я Аким-простота, - сказал он сам в себе, - ищу рукавиц, а обе за поясом! Да накупи я всех этих, которые вымерли, пока еще не подавали новых ревизских сказок, приобрети их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст по двести рублей на душу: вот уж двести тысяч капиталу! А теперь же время удобное, недавно была эпидемия, народу вымерло, слава богу, немало. Помещики попроигрывались в карты, закутили и промотались как следует; все полезло в Петербург служить; имения брошены, управляются как ни попало, подати уплачиваются с каждым годом труднее, так мне с радостью уступит их каждый уже потому только, чтобы не платить за них подушных денег; может, в другой раз так случится, что с иного и я еще зашибу за это копейку. Конечно, трудно, хлопотливо, страшно, чтобы как-нибудь еще не досталось, чтобы не вывести из этого истории. Ну да ведь дан же человеку на что-нибудь ум. А главное то хорошо, что предмет то покажется всем невероятным, никто не поверит. Правда, без земли нельзя ни купить, ни заложить. Да ведь я куплю на вывод, на вывод; теперь земли в Таврической и Херсонской губерниях отдаются даром, только заселяй. Туда я их всех и переселю! в Херсонскую их!..

Итак, вот весь налицо герой наш, каков он есть! Но потребуют, может быть, заключительного определения одною чертою: кто же он относительно качеств нравственных? Что он не герой, исполненный совершенств и добродетелей, это видно. Кто же он? стало быть, подлец? Почему ж подлец, зачем же быть так строгу к другим? Теперь у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели. Справедливее всего назвать его: хозяин, приобретатель. Приобретение - вина всего; из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых. Правда, в таком характере есть уже что-то отталкивающее, и тот же читатель, который на жизненной своей дороге будет дружен с таким человеком, будет водить с ним хлеб-соль и проводить приятно время, станет глядеть на него косо, если он очутится героем драмы или поэмы. Но мудр тот, кто не гнушается никаким характером, но, вперя в него испытующий взгляд, изведывает его до первоначальных причин. Быстро все превращается в человеке; не успеешь оглянуться, как уже вырос внутри страшный червь, самовластно обративший к себе все жизненные соки. И не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое. Бесчисленны, как морские пески, человеческие страсти, и все не похожи одна на другую, и все они, низкие и прекрасные, вначале покорны человеку и потом уже становятся страшными властелинами его. Блажен избравший себе из всех прекраснейшую страсть; растет и десятерится с каждым часом и минутой безмерное его блаженство, и входит он глубже и глубже в бесконечный рай своей души. Но есть страсти, которых избранье не от человека. Уже родились они с ним в минуту рожденья его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаньями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь. Земное великое поприще суждено совершить им: все равно, в мрачном ли образе, или пронестись светлым явленьем, возрадующим мир, - одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека пред мудростью небес. И еще тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме.

Но не то тяжело, что будут недовольны героем, тяжело то, что живет в душе неотразимая уверенность, что тем же самым героем, тем же самым Чичиковым были бы довольны читатели. Не загляни автор поглубже ему в душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека. Нет нужды, что ни лицо, ни весь образ его не метался бы как живой пред глазами; зато по окончании чтения душа не встревожена ничем, и можно обратиться вновь к карточному столу, тешащему всю Россию. Да, мои добрые читатели, вам бы не хотелось видеть обнаруженную человеческую бедность. Зачем, говорите вы, к чему это? Разве мы не знаем сами, что есть много презренного и глупого в жизни? И без того случается нам часто видеть то, что вовсе не утешительно. Лучше же представляйте нам прекрасное, увлекательное. Пусть лучше позабудемся мы! «Зачем ты, брат, говоришь мне, что дела в хозяйстве идут скверно? - говорит помещик приказчику. - Я, брат, это знаю без тебя, да у тебя речей разве нет других, что ли? Ты дай мне позабыть это, не знать этого, я тогда счастлив». И вот те деньги, которые бы поправили сколько-нибудь дело, идут на разные средства для приведения себя в забвенье. Спит ум, может быть обретший бы внезапный родник великих средств; а там имение бух с аукциона, и пошел помещик забываться по миру с душою, от крайности готовою на низости, которых бы сам ужаснулся прежде...

Эхе-хе! что ж ты? - сказал Чичиков Селифану, - ты?

Как что? Гусь ты! как ты едешь? Ну же, потрогивай!

И в самом деле, Селифан давно уже ехал зажмуря глаза, изредка только потряхивая впросонках вожжами по бокам дремавших тоже лошадей; а с Петрушки уже давно невесть в каком месте слетел картуз, и он сам, опрокинувшись назад, уткнул свою голову в колено Чичикову, так что тот должен был дать ей щелчка. Селифан приободрился и, отшлепавши несколько раз по спине чубарого, после чего тот пустился рысцой, да помахнувши сверху кнутом на всех, примолвил тонким певучим голоском: «Не бойся!» Лошадки расшевелились и понесли, как пух, легонькую бричку. Селифан только помахивал да покрикивал: «Эх! эх! эх!» - плавно подскакивая на козлах, по мере того как тройка то взлетала на пригорок, то неслась духом с пригорка, которыми была усеяна вся столбовая дорога, стремившаяся чуть заметным накатом вниз. Чичиков только улыбался, слегка подлетывая на своей кожаной подушке, ибо любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» - его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, - только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем с одним топором да долотом снарядил и собрал тебя ярославский расторопный мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода да рукавицы, и сидит черт знает на чем; а привстал, да замахнулся, да затянул песню - кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкий круг, только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход - и вон она понеслась, понеслась, понеслась!.. И вон уже видно вдали, как что-то пылит и сверлит воздух.

Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная богом!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства.