Шарль бодлер цветы зла читать. Шарль БодлерЦветы Зла (сборник). "Предрассветные сумерки", "Каин и Авель"

Стихотворения из «Цветов Зла» – великой книги великого французского поэта Шарля Бодлера (1821-1867) – переводили многие, но немногим удалось перевести ее полностью. В 1929 г. в Париже был издан перевод, выполненный выходцем из Швейцарии Адрианом Ламбле. Книга «сделана очень тщательно и, видимо, с большой любовью. Перелистывать и читать ее приятно. На ней лежит отпечаток общей культурности. Есть в ней слабый, но все-таки еще не окончательно исчезнувший отблеск одного из самых глубоких дарований, которые когда-либо были на земле», – писал о ней Г. Адамович. Более 80 лет работа Ламбле оставалась неизвестной российскому читателю, да и о самом переводчике знали лишь специалисты. Теперь этот полный перевод «Цветов Зла» возвращается на вторую родину Адриана Ламбле – в Россию.

На нашем сайте вы можете скачать книгу "Цветы зла" Шарль Бодлер бесплатно и без регистрации в формате fb2, rtf, epub, pdf, txt, читать книгу онлайн или купить книгу в интернет-магазине.

«Цветы зла» – это сборник стихов, написанный Шарлем Бодлером в 1857 году. Рукопись считается апогеем всего творческого пути автора. Сборник больше напоминает единое произведение, в котором лирический герой проходит целую жизнь в поисках своего идеала. Произведение делиться на пять глав, каждая из которых наполнена не только переживаниями, терзающими героя, но и определенными мыслями, в раздумья о которых все глубже погружается автор. Бодлер хотел преподнести «Цветы зла» как подобие «Божественной комедии» Данте, но в поэтической форме.

Первая часть – «Сплин и Идеал»

Первая часть «Цветов зла» является самой длинной и насчитывает 94 стихотворения. Бодлер показывает читателям насколько сильно противостояние в душе каждого человека, как происходит борьба между светом и тьмой. Совершение грехов и неправильные решения ведут людей во мрак и хаос, в то время как стремление к идеалам и праведные поступки – путь на свет. В завершающих стихотворениях главы лирический герой понимает, что проваливается в пучину ужасающей тоски и уныния.

Вторая часть – «Парижские картины»

Во второй части душа героя все еще прибывает в смятении и хаосе, но теперь он находится в Париже. Однако, большое скопление людей никак не помогает лирическому героя перебороть ту тоску, в которой он прибывает. Тема маленького человека активно проявляется автором в этой главе. Всего сутки понадобились лирическому герою для того, чтобы признать то, что он одинок в центре огромного безликого Парижа.

Третья часть – «Вино»

Не выдерживая напора разочарования и одиночества, герой старается уйти всего этого с помощью алкоголя и наркотиков. Однако, они только усиливают его тоску по жизни. Из-за этого лирический герой больше не может трезво думать и анализировать происходящее, а его душа больше не отличает свет от тьмы. Но вот эйфория остается позади и остается лишь все та же боль и одиночество, которые начинают сжигать душу героя.

Часть четвертая – «Цветы зла»

Лирический герой опускается всё ниже в омут греховности. Он не останавливается лишь на алкоголе и наркотиках, совершает целую череду грехов, начиная от похоти и заканчивая убийством.

Пятая часть – «Мятеж»

Понимая, что падать в пропасть уже нет сил, лирический герой встает против всего мира. Часть состоит только из трех стихотворений, однако они импульсивные и богоборческие.

Шестая часть – «Смерть»

В конце концов лирический герой находит свой покой, но это является смертью. Он не приходит к тому, к чему стремился на протяжении своего пути.

Картинка или рисунок Бодлер - Цветы зла

Другие пересказы и отзывы для читательского дневника

  • Краткое содержание Приключения Гекльберри Финна Марка Твена

    Главный герой Гекльберри Финн воспитывается вдовой Дуглас. Мальчишка ведет себя не по-джентельменски, поэтому женщина прикладывает немало усилий, чтобы его перевоспитать.

  • Краткое содержание Исповедь Аврелий Августин

    «Исповедь» - это произведение, которое стало самой первой автобиографией в литературы Европы. На протяжении многих лет оно было образцом для христианских писателей. Произведение охватывает только часть жизни Августина Аврелия

  • Краткое содержание басни Волк и журавль Крылова

    Волки очень жадные, да еще и хитрые, это каждому известно. Когда они кушают, очень торопятся, даже костей не видят.

  • Краткое содержание Рыбаков Кортик

    Действие происходит в 1921 году. В г. Раевск на каникулы приезжает мальчик Миша Поляков. По своей природной любознательности мальчик тайно наблюдает за местным отставным матросом Сергеем Полевым

  • Краткое содержание Жюль Верн Двадцать тысяч лье под водой

    Писатель, географ Жюль Верн, является классиком научно-фантастической литературы. Роман «20000 лье под водой» это экскурс в животный и растительный мир. Тайны судна, его команды и самого капитана.

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:

100% +

Шарль Бодлер
Цветы Зла
Перевод Адриана Ламбле

Эпиграф к осужденной книге


Читатель с мирною душою,
Далекою от всех грехов,
Ты не читай моих стихов,
Глухою дышащих тоскою.

Коль ты не дружен с Сатаною
И не пошел на хитрый зов,
Брось! Не поймешь моих ты слов
Иль Музу назовешь больною.

Но если взором охватить
Ты бездну мог, не замирая,
Читай меня, чтоб полюбить;

Взалкав потерянного рая,
Страдай, сочувственно скорбя,
Со мной!.. Иль прокляну тебя!

Читателю


Ошибки, глупость, грех и скупость чередою
Наш занимают ум и заражают кровь;
Раскаянью даем мы пищу вновь и вновь,
Как труп дает червям насытиться собою.

Погрязнувши в грехах, мы каемся уныло;
Признанья продаем высокою ценой,
И весело бредем мы прежнею тропой,
Поверив, что слеза все пятна наши смыла.

А на подушке зла Алхимик чудотворный
Баюкает всю ночь наш ослепленный ум,
И девственный металл намерений и дум
Весь испаряется в руке его упорной.

Сам Дьявол держит нить судеб и правит нами;
В предметах мерзостных находим прелесть мы
И к Аду каждый день спускаемся средь тьмы
На шаг, без ужаса, зловонными ходами.

Как, уплативши грош, развратник распаленный
Целует древнюю, измученную грудь,
Так жаждем тайный плод украсть мы где-нибудь
И соки выжать все из старого лимона.

Червями мерзкими киша и расползаясь,
В мозгах у нас живет разгульных бесов рой.
С дыханием к нам Смерть невидимой рекой
Стекает в легкие, со стоном разливаясь.

И только потому убийства и поджоги
Не вышили еще забавных вензелей
По сумрачной канве бесцветных наших дней,
Что мало смелости дано душе убогой.

Но там, где тигры спят и вьются клубом змеи,
Средь тварей без числа, среди чудовищ всех,
Чей слышен визг, и вой, и хрюканье, и смех,
В зверинце мерзостном пороков, есть гнуснее

И злее всех один – его не извести нам!
Размерен шаг его, и редко слышен крик,
Но хочется ему разрушить землю вмиг,
И мир он проглотить готов зевком единым.

То Скука! – Омрачив глаза слезой неверной,
Она готовит казнь, склонясь над чубуком.
Читатель, этот бес давно тебе знаком -
О ближний мой и брат, читатель лицемерный!

Сплин и идеал

Благословение


Когда является, по воле Провиденья,
Поэт в обителях тумана и тоски,
То мать несчастная его полна хулений
И Господа клянет, сжимая кулаки:

– «О, лучше б родила я змей клубок шипящий,
Чем столь позорное кормить мне существо,
И проклята будь ночь с усладой преходящей,
Когда на горе мне я зачала его.

Коль средь всех прочих жен, Тобою пощаженных,
Супругу в тягость быть Ты предназначил мне,
И если не могу, как тайне строк влюбленных,
Уроду жалкому могилу дать в огне,

Я на орудие Твоих расправ и гнева
Твою всю ненависть сторицей изолью
И так ствол искривлю отравленного древа,
Что уж не распустить листву ему свою!»

Так злобных слов своих она глотает пену,
Не ведая Творцом назначенных путей
И для себя сложив на дне глухой Геенны
Костры, сужденные проступкам матерей.

Но под опекою незримой Серафима
Впивает сирота луч солнца огневой,
И в пище и питье, оставленных другими,
Находит манну он и нектар золотой.

Играет с ветром он, беседует с грозою
И радостно идет по крестному пути;
И слыша, как поет он птицею лесною,
Не может слез своих Хранитель скрыть в груди.

Все те, кого любить он хочет, боязливо
Глядят иль, осмелев от звука первых слов,
Хотят исторгнуть стон из жертвы незлобивой
И пробуют на нем укус своих зубов.

Они, чтоб отравить вино его и пищу,
Готовят тайно смесь из пепла и плевков,
И с мнимым ужасом бегут его жилища,
Жалея, что пошли вослед его шагов.

Жена его кричит на шумных стогнах мира:
– «Коль он за красоту меня боготворить
Способен, буду я как древние кумиры,
И должен он меня теперь озолотить!

Упьюсь его мольбой и миррою смиренной,
Заставлю предо мной колена преклонить,
Чтоб знать, дано ли мне в душе, навеки пленной,
Святой престол богов со смехом осквернить.

Когда ж мне надоест безбожно с ним возиться,
Я руку положу свою к нему на грудь,
И ногти, схожие с когтями хищной птицы,
Смертельный проложить сумеют к сердцу путь.

Как малого птенца, что бьется средь мучений,
Я сердце красное из жертвы извлеку
И, псу любимому давая на съеденье,
На землю я его с презрением швырну!»

Но руки к небесам, где пышный трон сверкает,
Задумчивый Поэт молитвенно воздел,
И молнии ума от глаз его скрывают
И буйную толпу, и собственный удел:

– «Благословен наш Бог, дающий чадам сирым
Боль в исцеление душевных гнойных ран
И тем живительным и чистым эликсиром
Готовящий святых к блаженству райских стран.

Я знаю, мой Господь, что примешь Ты поэта
В ряды победные Твоих святых дружин,
И место на пиру бессмертия и света
Среди Архангелов займет лишь он один.

Я ведаю, что боль единственная слава,
Чей вечный блеск землей и адом пощажен;
И нужно, чтоб создать венцов незримых сплавы,
Богатства всех миров и дани всех времен.

Все драгоценности исчезнувшей Пальмиры,
Металлы редкие, жемчужины морей,
Сравниться б не могли с моей святой порфирой
И с ослепительной короною моей.

Ведь сотворишь ее из чистого сиянья
Чертогов, где лазурь извечная светла,
Нашедшего в глазах земных Твоих созданий
Лишь омраченные, слепые зеркала!»

Альбатрос


Нередко, для забав, стараются матросы,
Когда скользит корабль над бездной вод глухих,
Поймать могучего морского альбатроса,
Парящего вокруг сопутников своих.

Но только те его на доски опустили -
Смутится царь небес, неловкий и хромой,
И крылья белые, раскрытые бессильно,
По палубе влечет, как весла, за собой.

Воздушный путник тот, как он нелеп и жалок!
Красавец бывший стал уродлив и смешон!
Кто дразнит трубкою его, а кто вразвалку
Идет, изобразив, как крыльев он лишен.

Поэт, походишь ты на князя туч свободных,
Знакомого с грозой, презревшего стрелков;
Изгнаннику с небес, средь окриков народных,
Гигантские крыла помеха для шагов.

Воспарение


Над зеленью долин, над синими морями,
Горами, рощами и слоем облаков,
За гранью древних солнц и вечных их кругов,
За недоступными надзвездными краями,

Мой дух, ты движешься с проворностью пловца
Могучего, чья грудь лобзаньям влаги рада,
И с несказанною, спокойною отрадой
Отважно бороздишь ты пропасти Творца.

Сквозь скуку, и тоску, и сумрак горьких бед,
Отягощающих теченье дней туманных,
Блажен, кто силою полетов неустанных
Уносится к полям, где вечный мир и свет.

Чьи мысли по утрам, учась у птиц небесных,
В свободную лазурь взлетают взмахом крыл.
– Кто духом воспарил над жизнью и открыл
Смысл языка цветов и тварей бессловесных.

Соответствия


Природа – храм, и в нем есть ряд живых колонн;
Из них порой слова невнятные исходят;
В том храме человек в лесу символов бродит,
И на него их взор привычный устремлен.

Как эха долгие друг другу отвечают,
Сливаясь вдалеке в один и тот же глас,
Безбрежный, как лазурь, окутавшая нас,
Так запахи, цвета и звуки совпадают.

Одни есть запахи невиннее детей,
Как флейты нежные, зеленые, как поле.
– В других нам слышен тлен, но всех они властней

И беспредельною мечтой плывут на воле,
Как амбра, фимиам, и мускус, и алой,
Поющие страстей и духа пыл живой.

* * *


Мне память дорога эпох тех обнаженных,
Когда Феб золотил кумиры воплощенных
Богов, и были дни людей, на зов весны,
Без лжи и без забот любви посвящены.
Лазурь приветливым лучом на них горела;
Здоровием дыша, цвело святое тело.
Цибела, щедрая обилием плодов,
Не тяготилася числом своих сынов,
Волчица добрая, всю тварь под небесами
Кормить готовая набухшими сосцами.
Мужчина, красотой и силой светлый, мог
Гордиться девами, в чьем сердце он был бог -
Плоды немятые, не знавшие ненастья,
Чья кожа гладкая звала укусы страсти!

А в наши дни Поэт, поверивший в мечты,
Порой свидетелем случайной наготы
Мужчин и женщин став, клянет обман бесплодный,
Стыдится и стоит с угрюмостью холодной
Пред этим зрелищем, безмолвен и суров!
Чудовищная плоть, накинь скорей покров!
Нелепые тела, гнуснее, чем личины!
Худые, жирные иль дряблые мужчины,
Кого Бог выгоды, безжалостно глухой,
Навек запеленал железной пеленой!
И женщины, увы, бледнее свеч церковных,
Принявшие разврат взамен утех любовных,
И девы – дочери печальных матерей,
Обезображенных плодливостью своей!

Есть, правда, и у нас, на склоне жизни старой,
Народам древности неведомые чары.
Огнем сердечных язв изъедены чела,
И прелесть томная на лица нам легла.
Но скудные дары Муз наших запоздалых
Не помешают нам, сынам веков усталых,
Всегда несть юности невольный наш привет -
Священной юности, в расцвете первых лет,
С глазами ясными, прозрачными, как воды,
Разлившей на весь мир сочувственной природы,
Как светлая лазурь, как птицы и цветы,
Звон песен, аромат и сладость теплоты.

Маяки


О Рубенс, лени сад, струя реки забвенья,
Плоть свежая, любви чужая навсегда,
Но где играет жизнь могучая, в движеньи
Безостановочном, как воздух и вода.

Да Винчи, зеркало, в котором тонут взоры,
Где лики ангелов, с улыбкою немой,
Исполненною тайн, сияют средь убора
Лесов и ледников, закрывших край святой.

Рембрандт, немолчная и скорбная больница,
С большим распятием, висящим на стене,
Где слезная мольба средь мерзости струится
И зимний луч стрелой сверкает вдруг во тьме.

Микель-Анджело, луг заклятый, где Герои
Встречаются с Христом, где сумрачно встают
Слепые призраки вечернею порою
И саван пальцами искривленными рвут.

Бесстыдство, грубый гнев и страсть изобразивший,
Нашедший красоту на дне людских низин,
О сердце гордое, художник, желчь таивший,
Пюжэ, преступников печальный властелин!

Ватто, тот карнавал, где много знаменитых
Сердец, как бабочки, порхают и горят;
Где средь ночных садов, цепями люстр увитых,
Безумно кружится веселый маскарад.

Ты, Гойя, жуткий сон, страна тобой воспетых
Ведьм, варящих слепых зародышей в котлах,
Старух у зеркала и девушек раздетых,
Но, бесам на соблазн, оставшихся в чулках.

Делакруа, в тени всегда зеленых елей
Немое озеро, куда издалека
Дурные ангелы бесшумно прилетели
И где нам слышится песнь вольного стрелка.

Все те проклятия, хуления и стоны,
Восторги, крики, вздох, молебны, плач скорбей -
Звук, эхом тысячи ущелий возрожденный,
И для людских сердец божественный елей.

То клик, повторенный от века часовыми,
Приказ властительных и громких голосов,
Маяк, пылающий над башнями ночными,
Призыв охотников, забредших в глубь лесов.

Воистину, Господь, вернейшего залога
Достоинства души Тебе не можем дать,
Чем этот вечный стон, из нашего острога
К бессмертным берегам идущий умирать.

Больная Муза


О Муза бедная! Скажи мне, что с тобой?
Твои глаза полны полуночных видений,
И на твоих щеках проходят чередой,
В тупом безмолвии, испуг и исступленье.

Ночные призраки и муж нездешний твой
Струили ль вновь из урн и жуть и упоенье?
Тяжелый сон тебя коварною рукой
Увлек ли в тонкие, смертельные селенья?

О, если бы всегда, здоровием дыша,
Твоя была полна дум радостных душа,
И кровь крещеная текла б легко и плавно,

Как звуки гордые античного пэана,
В которых царствует родитель песен, Феб,
И вседержавный Пан, дарующий нам хлеб!

Продажная Муза


О Муза жалкая, любовница дворцов,
Когда Январь нашлет на нас Борей холодный,
Найдешь ли, вечером тоскуя безысходно,
Для посиневших ног немного угольков;

Иль плечи оживишь под лаской мимолетной
Полуночных лучей, проникнувших под кров?
Сберешь ли золото лазурных вечеров,
Когда карман твой пуст и день грозит голодный?

Ты век должна, чтоб хлеб насущный получить,
При чуждых алтарях кадилами кадить,
Молебны петь богам, непризнанным тобою,

Или на площадях, показывая грудь
И запретив слезам сквозь дикий смех блеснуть,
Кривляться и плясать пред грубою толпою.

Дурной монах


В былых монастырях со стен глядела живо
Святая Истина, в их росписи цветной,
И вид тот согревал мечтой благочестивой
Сердца и облегчал им подвиг их земной.

В те дни, когда цвела еще Христова нива,
Иной святой монах, для нас уже чужой,
Так возвеличил Смерть рукою нестроптивой,
Избравши кладбище своею мастерской.

Душа моя, ты склеп, и я в тебе от века
В тупом бездействии живу, как инок некий.
Ничто не красит стен обители моей.

Сумею ль превратить – монах, забывший Бога -
Живое зрелище судьбы моей убогой
В работу рук моих и свет моих очей?

Враг


Вся молодость была жестокою грозою,
Лишь изредка живым пронизанной лучом.
Так много сгублено и громом и водою,
Что нет почти плодов златых в саду моем.

На мыслях уж лежат туманы листопада,
И мне не обойтись без граблей и лопат,
Чтоб вновь создать дождем разрушенные гряды,
Где вырыла вода могил глубоких ряд.

Найдут ли поздние цветы моих мечтаний
Вновь пищу, нужную для их произрастанья,
В саду том, где давно ничто уж не цветет?

О горе горькое! Жизнь нашу время гложет,
И враг неведомый, что сердце нам грызет,
Пьет кровь и нашею утратой силы множит.

Неудача


Нет, ноша слишком уж тяжка!
Поднять ее Сизиф лишь может.
Хоть сердце в труд художник вложит -
Искусство долго, Жизнь кратка.

Могил надменных избегая,
Уходит сердце в час скорбей
На кладбище погибших дней,
Марш похоронный отбивая.

– Алмазов много спит во мгле,
На дне пучины иль в земле,
От лотов и лопат далеко.

И не один цветок цветет
И мед, как тайна сладкий, льет
Среди безлюдности глубокой!

Прежняя жизнь


В тени я портиков высоких жил годами.
Был отблеск солнц морских на камнях их зажжен,
И стройные ряды торжественных колонн,
Как грот базальтовый, чернели вечерами.

Валы, качавшие на лоне небосклон,
Неслись, и голос их, всесильными громами
Звуча, был сказочно с закатными цветами,
Горевшими в глазах моих, соединен.

Так прожил долго там я в неге безмятежной
Среди лазури, волн и тканей дорогих,
И благовонных тел невольников нагих,

Что освежали лоб мне пальмами прилежно
И только к одному стремились – угадать,
Зачем мне суждено так горько изнывать.

Цыгане в пути


Пророческий народ с горящими зрачками
Вчера пустился в путь, и матери детей
Несут или к сосцам искусанных грудей
Дают им припадать голодными губами.

Мужчины вслед идут за крытыми возами,
Где семьи спрятаны от зноя и лучей,
На небо устремив тяжелый взор очей,
Уже покинутых неверными мечтами.

Таясь среди песка, глядит на них сверчок,
И песня звонкая слышна им вдоль дорог;
Цибела ради них свои сгущает сени,

И в расцветающей пустыне бьет родник
Для этих странников, чей жгучий взор проник
В знакомую страну глухих грядущих теней.

Человек и море


Свободный человек, любить во все века
Ты будешь зеркало свое – родное море.
Ты душу узнаешь в его глухом просторе,
И бездна дум твоих не менее горька.

Ты погружаешься в свое изображенье,
И руки и глаза насытив, и твой дух,
Средь гула гроз своих, порою клонит слух,
Внимая бешеной, неукротимой пене.

Вы оба с ним равно угрюмы и темны;
Никто, о человек, твоей не мерил бездны,
О море, никому до дна ты не известно,
И не раскроете вы тайной глубины.

И все же, вот уж ряд веков неисчислимый,
Как вы сражаетесь, раскаянье забыв
И жалость, вняв резни и гибели призыв,
О братья и враги в борьбе непримиримой!

Дон Жуан в аду


Когда был Дон Жуан к глухим подземным водам
Отозван и свою Харону лепту дал,
Бродяга сумрачный, сверкая взором гордым,
Рукою мстительной и сильной весла взял.

С грудями вялыми, раскрывши одеянья,
Сбежались женщины к нему со всех сторон,
Подобно стаду жертв, ведомых на закланье,
И слышен был во тьме протяжный, горький стон.

Слуга его твердил со смехом господину
Про долг. Его отец нетвердою рукой
На сына дерзкого, презревшего седины,
Указывал теням, бродившим за рекой.

Дрожа под трауром, печальная Эльвира,
Простившая обман и слезы тайных мук,
Казалось, все ждала от прежнего кумира
Улыбки сладостной, как первой клятвы звук.

Застывши на корме, закованный весь в латы,
Муж каменный делил рулем угрюмый вал,
Но чуждый всем герой, на меч склонясь, куда-то
Глядел и никого кругом не узнавал.

Наказание гордости


В те дивные года, когда, дыша любовью,
Ум смертный изучал одно лишь Богословье,
Один среди святых, прославленных мужей
– Сердца расшевелив огнем своих речей,
Согрев восторгами их черные глубины,
К престолу Вышнего и славе Голубиной
Сумевши, для себя нежданно, обрести
Одним лишь Ангелам доступные пути -
Смущен, как человек, поднявшийся на скалы,
Воскликнул, в приступе гордыни небывалой:
«Ничтожный Иисус! Высоко ты взлетел!
Но если б развенчать тебя я захотел,
С твоею славою сравнилось бы паденье,
И стал бы ты пустой и смехотворной тенью!»

Он в тот же самый миг был разума лишен.
Свет солнца яркого того был омрачен.
Первоначальный мрак в уме том воцарился,
Который храмом был и роскошью светился,
И где под сводами сверкало все огнем.
Молчание и ночь одни остались в нем,
Как в склепе, навсегда свои замкнувшем двери.

С тех пор был превращен в бездомного он зверя.
И летом и зимой, не видя ничего,
Полями он бродил, немое существо,
Неряшливый старик, чужой всему на свете,
И бегали за ним и насмехались дети.

Красота


О смертные, как сон я каменный прекрасна.
Изранен тот, кто раз прильнул к моей груди,
Но ей дано зажечь в поэте жар любви,
Как вещество миров, бессмертной и безгласной.

Как сфинкс непонятый, царю я в вышине;
Спит сердце снежное под грудью лебединой;
Застыв, я линии не сдвину ни единой;
Не плачу никогда, и смеха нет во мне.

Поэты пред моим торжественным молчаньем,
Напоминающим лик мраморных богов,
Все ночи посвятят суровым послушаньям;

Ведь мне, чтоб ослепить безропотных рабов,
Два зеркала даны, в которых все чудесно -
Широкие глаза, с их ясностью небесной.

Идеал


Нет, никогда толпа прелестниц пошловатых,
Испорченных плодов ничтожных наших дней,
В уборе их одежд и поз замысловатых,
Не сможет утолить мечты души моей.

О Гаварни, поэт улыбок томно-бледных,
Не для меня ты дев больничных рисовал;
Я не могу найти средь роз твоих бесцветных
Цветка, похожего на красный идеал.

Но сердцу дороги, глубокому, как бездна,
Вы, Лэди Макбет, дух преступный и железный,
Эсхилова мечта, расцветшая средь льдов,

Иль ты, немая Ночь, ты, дочь Микель-Анджело,
Раскрывшая, во сне склонясь на мрамор белый,
Красы, достойные страстей полубогов.

Гигантша


В те времена, когда могучая Природа
Творила каждый день чудовищных детей,
С гигантшей юною я жить хотел бы годы,
Как при царевне кот, ласкающийся к ней;

Дивиться, как цветет с душою вместе тело,
Растущее легко средь бешеных затей;
Угадывать грозу, что в сердце закипела,
По влажной пелене в зрачках ее очей;

На воле исходить ее младое лоно,
Вползать на верх колен по их крутому склону,
А летом, иногда, когда, от злых лучей

Устав, она в полях раскинется широко,
Спать беззаботным сном в тени ее грудей,
Как мирное село в тени горы высокой.

Запястья


Одежды сбросила она, но для меня
Оставила свои гремящие запястья;
И дал ей тот убор, сверкая и звеня,
Победный вид рабынь в дни юного их счастья.

Когда он издает звук резвый и живой,
Тот мир сияющий из камня и металла
Дарует мне восторг, и жгучею мечтой
Смесь звуков и лучей всегда меня смущала.

Покорствуя страстям, лежала тут она
И с высоты своей мне улыбалась нежно;
Любовь моя текла к подруге, как волна
Влюбленная бежит на грудь скалы прибрежной.

Очей не отводя, как укрощенный тигр,
Задумчиво нема, она меняла позы,
И смесь невинности и похотливых игр
Давала новый блеск ее метаморфозам.

Рука ее, нога, бедро и стан младой,
Как мрамор гладкие и негой несравнимой
Полны, влекли мой взор спокойный чередой;
И груди, гроздия лозы моей родимой,

Тянулись все ко мне, нежней, чем духи Зла,
Чтоб душу возмутить и мир ее глубокий,
Но недоступна им хрустальная скала
Была, где я сидел, мечтатель одинокий.

Казалось, совместил для новой цели Рок
Стан стройный юноши и бедра амазонки,
Так круг прекрасных чресл был пышен и широк
И так был золотист цвет смуглый тальи тонкой.

– Усталой лампы свет медлительно погас;
Лишь пламя очага неверное горело,
Дыша порывами, и кровью каждый раз
Вздох яркий заливал янтарь родного тела.

Маска
Аллегорическая статуя во вкусе Возрождения


Какое дивное пред нами изваянье!
В изгибах тела мощь и нега разлиты
Обильно и цветут в божественном слияньи.
Все дышит чарами чудесной красоты
В той женщине. Она достойна скрасить ложа
Роскошные дворцов, деля на долги дни
Досуг духовного владыки или дожа.

На эту властную улыбку ты взгляни,
Самодовольную и полную истомы;
На этот страстный взор, дар благостных Харит;
На нежное лицо, где сердцу все знакомо
И каждая черта победно говорит:
«Меня призвала Страсть; Любовь венок сплела мне!»
Тот мрамор, царственным величьем одарен,
Безгрешностью своей в нас разжигает пламя.
Давайте обойдем его со всех сторон.

Безбожного творца безумное хуленье!
Глядит лицом двойным, по прихоти резца,
Богиня дивная, сулившая забвенье!

Но нет! То маска лишь, смутившая сердца,
Тот лик, трепещущий в блаженном упоеньи,
Как будто бы от ласк, не знающих конца.
А настоящий лик, скосившись от мучений,
Немеет позади неверного лица.

– Унылая Краса! Твои святые слезы
Державною рекой стекают в грудь мою!
Я ложью опьянен твоей и жадной грезой
Волну твоих очей страдальческих я пью!

– Но плакать ей зачем? К ней Рок ведь благосклонен,
И всех бы красотой пленить она могла.
Какой таинственный недуг ей гложет лоно?
О том она скорбит, безумный, что жила
И что живет еще. Но то всего больнее
И дрожью всю ее томит по временам,
Что завтра надо вновь ей жить, уснуть не смея,
И послезавтра жить, и вечно – как и нам!

Свой единственный поэтический сборник поэт назвал "Цветы зла". Уже в самом заголовке обращает на себя внимание это резкое столкновение идеала и действительности, глубоких высот и загаженной палубы. И заголовок у Бодлера, конечно же, полемичен. Эта полемичность подчеркивается и в посвящении: "непогрешимому поэту, всесильному чародею французской литературы, моему дорогому и уважаемому учителю и другу Т. Готье в знак полного преклонения посвящаю эти болезненные цветы". Если парнасцы совершенство и законченность формы противопоставляли бесформенности и хаотичности современной действительности, то Бодлеру действительность представлялась не просто бесформенной и хаотичной, а уже буквально разлагающейся, отравленной трупным гниением. Если романтики противопоставляли этой действительности чистую и бескорыстную душу поэта-энтузиаста, то у самого Бодлера его поэтическое "я" полно противоречий. Он с ужасом вглядывается в самого себя, потому что постоянно боится, что и его душа - слепок этого гниющего мира. И он с беспощадной, жестокой откровенностью обнажает собственную душу, если только заподозрит ее в том, что она поддалась растлевающему влиянию современности.

Здесь, пожалуй, отчетливей всего обнаруживается печальное новаторство Бодлера - он один из первых европейских поэтов, беспощадно бичующий не только общество, но и самого себя. Романтики, если и обличали что в самих себе, то пресыщенность, опустошенность, да и то втайне понемножку любовались ею. Мюссе, например, в этом смысле, конечно, - переходная ступень к Бодлеру. В "Исповеди сына века" он говорит много горьких слов о своем герое, но и явно показывает, что это все - "болезнь века", инфекция, а душа-то его в сущности чиста. А в лирике Мюссе и подавно "идеален," он молитвенно преклоняет колени перед прежней страстью.

Вот эта жестокая откровенность часто отпугивала от Бодлера иногда даже тех людей, которые признавали в нем великого поэта. А уж о современных ему читателях и говорить нечего. Конечно, для того времени бодлеровская неистовость была необычным и шокирующим явлением. Это уже не красный фрак Готье! Но за этим яростным бичеванием и самобичеванием наиболее прозорливые современники и потомки все-таки рассмотрели легко ранимую, в сущности беззащитную, душу, которая больше, чем кто-либо другой, поначалу верила в идеалы и с тем более острой болью воспринимала несоответствие действительности этим идеалам. Вот тогда он яростно набрасывался на мир, издеваясь над ним, топча его, и в этом порыве ярости, казалось, иногда готов был втоптать в грязь сами эти идеалы.

"Цветы зла" - книга, которая была опубликована в 1857 г., затем в дополненной Бодлером второй редакции в 1861 г. и, наконец, в подготовленном во многом самим автором, но вышедшем уже через год после его смерти, третьем издании в 1868 г.

С самого начала книга была задумана как единое целое. Не случайно в период подготовки книги мысль Бодлера так часто обращалась к "Божественной комедии" Данте. Подобно Бальзаку, Шарль хотел дать новый современный вариант дантовских кругов ада. и поначалу он, соответственно, и хотел назвать свой сборник "Лимбы" (т. е. первые, верхние круги ада). Но, помимо замысла, сама внутренняя структура уже первого издания книги обнаруживает глубокое внутреннее единство и последовательность, как бы сюжетность: перед нами живое движение авторской мысли, являющееся нам в развитии тем, варьировании сквозных мотивов, в явственных подхватах идей при переходе от одного стихотворения к другому. И когда Бодлер в новых изданиях дополнял свою книгу, он всегда прежде всего учитывал не только временную последовательность возникновения стихотворений, но и внутреннюю логику мыслей в сборнике, и там, где этого требовала именно "внутренняя" логика, он жертвовал даже хронологическим принципом.

Вот в этом внутреннем движении мысли мы и будем с вами теперь рассматривать книгу Бодлера - рассматривать как бы ее сюжет, рассматривать ее как огромную поэму, в которой рассказывается о странствиях поэтической души по кругам современного ада. Это книга о самопознании поэта и о тяжелом пути поэтического познания мира.

Анализ "К читателю"

Первая часть сборника - "Сплин и идеал" - весома одной главной мыслью: противопоставлением поэтической мечты и действительности. Эта тема намечена и в общем заголовке сборника - "Цветы зла", и в посвящении Теофилю Готье, где речь идет о “болезненных цветах”. Мы видели также, что собственно тематический аспект сборника (т. е. помимо таких общих знаков, как заглавие и посвящение) открывается резким, предельно пессимистическим вступлением "К читателю". Бодлер здесь поистине фиксирует предел падения человека и человечества, самое дно ада. В огромном стихотворении нет ни одного просвета, ни одного проблеска надежды и веры. Это беспощадная картина, как бы негативный полюс, от которого начинает Бодлер, самая крайняя на шкале бытийных ценностей, так сказать, на отрицательном отрезке этой шкалы. Позади нее может быть только смерть, только абсолютное Ничто. Впереди же - вот эта книга.

Нужно в полной мере осознать бесстрашный расчет Бодлера: он с самого начала отказывается от какого-то бы ни было заигрывания с читателем - тот не должен обольщаться ни относительно мира, ни относительно самого себя, ни относительно поэта. Но зато уж если из этих глубин все-таки раздается голос веры и надежды, то это будет наивернейшим свидетельством того, что они - и вера, и надежда - тем не менее бессмертны в душе человека. Если на этой почве зла, где как будто уже и ничто не может вырасти, все таки вырастут цветы, то уж их надо будет тем более ценить.

Анализ стихотворения "Благословение"

И вот первое стихотворение сборника, оно называется "Благословение", и вот его первые строки: "Лишь в мир тоскующий верховных сил веленьем // явился вдруг поэт...". Понимаете, все начинается как в традиционном романе - с рождения героя! Родился поэт! Но и больше того, в оригинале между этим первым стихотворением и предшествующим вступлением к сборнику существует прямая связь: в конце вступления Бодлер говорит о самом страшном чудище этого страшного мира - о Скуке.

Вспомним Флобера с его формулой "мир цвета плесени", с его концепцией скуки в "Воспитании чувств". И рассказывая в первом стихотворении о рождении поэта, Бодлер прямо подхватывает этот мотив - поэт является именно в этот "мир Скуки".

Но это событие далеко не радостное. Он родился, оказывается, на горе себе, потому что его проклинает мать, над ним глумится жена. Для матери он - "чудище смешное", “возмездье за позор”, "мерзкий плод, источенный чумой". Но и мир в целом тоже к нему глубоко враждебен.

Так в самом первом стихотворении из сплава чисто личных биографических впечатлений (образ проклинающей матери, глумящейся жены) и их более общего осмысления рождается тема проклятости поэта, его обреченности на страдания.

Но здесь же возникает и другая, уже более светлая тема и мелодия, как будто намечается противовес силам зла, возможность их преодоления. Всеми отринутый, униженный и осмеянный, поэт все-таки находит себе утешение в надежде на небесное блаженство.

Так возникает у Бодлера еще одна тема - тема возвышающего, облагораживающего страдания (тема, уже знакомая нам по лирике Мюссе). "Я знаю: кто страдал, тот полон благородства", - повторяет Бодлер вслед за Мюссе. Эта тема - одна из центральных мыслей в этике зрелого Бодлера, мысль, определяющая и его эстетику.

И, наконец, здесь же, в первом стихотворении, возникает и тема величия поэта, его божественной сущности и близости к Богу. Эта мысль о величии поэта - одно из главных убеждений Бодлера, как, впрочем, и всякого поэта. "Каждый нормальный человек может прожить два дня без еды, но ни одного дня без поэзии", - написал как-то Бодлер (заблуждение, в которое так охотно и часто впадают поэты, но которое тем не менее так их украшает).

Итак, оказывается с самого начала, что в поэтической вселенной автора есть не только бездна ада, как могло показаться из вступления, есть в ней и прямо противоположная, самая верхняя точка - вблизи “Небесных сил и тронов”, вблизи "святого очага, горящего в веках".

Уже теперь мы можем спросить: обязательно ли было считать этого поэта певцом зла, исчадием ада? Не ясно ли с самого начала, что ад здесь изображается с такой жестокой откровенностью только во имя самого высокого идеала, только потому, что ад противоречит божественному назначению поэта и Человека? Здесь перед нами уже знакомая романтическая коллизия между мечтой и действительностью, жизнью и поэзией - только воплощенная с предельной заостренностью. Поистине "Из глубины воззвах".

Анализ стихотворения "Альбатрос"

После этого стихотворения Бодлер во втором издании ставит "Альбатроса", после метафизической символики "Благословения" - символика более реальная, не символ даже, а прозрачная аллегория: образ страдающего, но и парящего поэта. Бодлер как бы подкрепляет здесь конкретной иллюстрацией общую мысль "Благословения". Помните в "Альбатросе" - "Так, поэт, ты паришь под грозой, в урагане..."

Возникает тема взлета, вознесения над кругами ада - тоже знакомый нам по романтизму мотив! - и она подхватывается и развертывается в широкую картину в третьем стихотворении. В первом стихотворении "Благословение" поэт стоял на земле и только видел, как в “небесах сияет звездный трон"’. В "Альбатросе" он уже сравнивается с парящим альбатросом, "царем голубой высоты". А теперь посмотрите, куда и как движется поэтическая мысль в третьем стихотворении - в "Воспарении".

Анализ стихотворения "Воспарение" и сонета "Соответствия"

Здесь идея воспарения буквально материализуется, стихотворение как бы поднимает и возносит нас самих вместе с поэтом туда, где уже захватывает дух, ведь каждый новый образ здесь расположен выше предыдущего. Поэтому стихотворение так и называется - "Воспарение". И снова в конце произведения перед нами всплывает образ альбатроса.

Сразу после этого стихотворения в сборнике идет знаменитый сонет "Соответствия", который претерпел многочисленные истолкования, на который не раз ссылались символисты, пытаясь исследовать его многозначительный смысл, вскрыть философские глубины.

Разумеется, здесь фактически предварено немало из того, что потом стало основой эстетики и философии символизма. Символисты ведь считали, что зримый мир являет нам лишь внешнюю, поверхностную оболочку вещей, что каждая вещь скрывает в себе глубокую метафизическую тайну, является символом, шифром, и они ставили своей целью по возможности разгадать за внешними образами их истинный смысл, раскодировать этот шифр.

Уже в начале века, в построениях английских и немецких мыслителей, прежде всего Шеллинга, развивались все эти идеи. И применительно к Бодлеру можно сказать, что он был тут не в меньшей мере продолжателем традиции, нежели ее основоположником, т. е. предтечей символизма. Ничего ошеломляюще нового, провозвестнического здесь нет. Просто историческая судьба французского романтизма была такова, что метафизическая сторона романтической философии вообще стала активна во французской литературе очень поздно, лишь с 30-40-х годов, и в этом смысле, конечно, Бодлер, как и Перваль, были для французских символистов ближайшими предшественниками. Но ниточка, так сказать, общая, та, что связует романтизм с символизмом.

И все-таки мне кажется, что бодлеровский сонет был задуман и осуществлен далеко не в столь обобщающей функции, что символисты сами привнесли в него избыточную многозначительность. Ведь смотрите - мы уже привыкли с вами к тому, чтобы рассматривать стихи Бодлера не только сами по себе, но и в тесной связи с общим контекстом книги. Вспомним конец предыдущего стихотворения - "Воспарение". Там Бодлер говорит о поэте, переживающем момент воспарения, озарения: "Весь мир ему открыт и внятен тот язык, которым говорит цветок и вещь немая". Как естественно, что после этого заявления Бодлера увлекла мысль о том, что поэту внятен язык природы, и он просто захотел ее развернуть, оформить в целое стихотворение! Он дает нам частную, но развернутую вариацию на тему, и в общем контексте этот сонет так и воспринимается!

Ведь не случайно Бодлер потом не станет развивать и углублять эту тему - она для него явно не главная (как это стало потом у символистов), она - лирическое отступление, побочный мотив в общей теме величия и всесилия поэта. А мысль сама далеко не нова, напротив, для поэзии она традиционна! Вспомните пушкинского "Пророка ".

И, наверное, у каждого поэта можно найти подобные размышления. Так что, когда Бодлер писал сонет, он едва ли тем самым замышлял основать особое направление в литературе, скорее он просто задумался о том, о чем до него не раз задумывались поэты, и решил свои раздумья оформить в сонет. Он, бесспорно, представил свою, оригинальную, бодлеровскую вариацию темы и, конечно, уже предвосхищал более поздний склад ума: скажем, мысль о том, что для человека с обостренными чувствами определенным звукам могут соответствовать определенные цвета и запахи. Эта мысль для того времени, конечно, нова и необычна и, напротив, весьма характерна для искусства XX в. Но, повторяю, в целом сонет варьирует то состояние человеческой души, которое, скажем, косвенно выразил и Лермонтов, когда писал: "Ночь тиха, пустыня внемлет богу, //И звезда с звездою говорит".

В основе бодлеровского сонета лежит, конечно, образ символический, но, повторяю, достаточно частный. Здесь символ еще - традиционный литературный троп, а не основа всего мироощущения и всей поэтики, как это стало позже у символистов, у которых этот частный прием - один из многих, находящихся на вооружении у литераторов, - как бы разбух, разросся до размеров целой эстетической системы

Итак, в сложной системе переходов мысли Бодлер уже с самого начала раскрывает перед нами свои взгляды на взаимоотношения между поэтом и миром. Он начинает с шокового эффекта - окружающий мир ужасен, он достоин лишь ненависти и презрения ("Вступление"). Затем поэт как бы поясняет нам "этимологию" такой шокирующей реакции: поэт родился в мир отверженным, проклятым, он обречен на страдания ("Благословение"). Но здесь же, в глубинах отчаяния, рождается и надежда: само страдание - залог величия поэта, оно приближает его к небесам - и Бодлер начинает воспевать воспарение ("Воспарение"), утверждать мысль об избранничестве поэта и о его величии: поэту внятен язык самой природы, со всеми ее цветами, звуками и запахами. И, как бы заложив, таким образом, все необходимые основы для своего взгляда на роль поэзии, Бодлер в следующем стихотворении впервые дает полную, развернутую картину своего мировоззрения. Он вспоминает античность.

Дальше в этом же стихотворении идет разоблачение мира: "Ты в ужасе глядишь, исполнясь отвращенья, на чудищ без одежд". Но вслед за этим - и первое развернутое представление об идеале: "Восторг пред юностью святой, перед ее теплом, весельем, прямотой". И здесь же типично бодлеровский мотив "ущербной музы".

Это стихотворение удивительно стройно! Три части - три темы: античность - современность - идеал. И Бодлер в этом пятом стихотворении как бы подытоживает, схватывает воедино все темы зачина; "Люблю тот век нагой..." - это первое итоговое стихотворение в сборнике.

Но мысль поэта идет теперь дальше; не знаю, заметили ли Вы, что до сих пор тема величия поэта утверждалась Бодлером как бы вне этики, вне нравственных категорий. Искусство мыслилось вне всякой связи с другими людьми, именно как надмирная сфера чистой красоты. Поэту принципиально не было дела до других людей - они представлялись ему только как "чудища без одежд", между поэтом и миром не было никаких связующих нитей, напротив, была резкая черта, стена.

"Люблю тот век нагой" и "Маяки"

Но вот уже в третьей части стихотворения “Люблю тот век нагой” Бодлер впервые поет целый гимн юности (заметьте, уже не чистой красоте, а юности - уже обращается, стало быть, к человеку), и здесь начинается уже совсем другая, новая перспектива - уже не просто чистая красота, а красота, дарящая себя людям! Возникает тема отдачи, воздействия искусства на людей, возникает этическая, нравственная трактовка темы искусства! Вот ее Бодлер теперь и развивает.

Стихотворение "Маяки" начинается как бы по-прежнему - как воспевание святого искусства (Рубенс, Леонардо, Рембрандт, Микеланджело, Ватто, Гойя, Делакруа). Но уже само название соотнесено с другими (маяки ведь существуют для кого-то).

Создается образ эстафеты искусства, не просто развивающегося само по себе, в своей сфере, но существующего и как оправдание человека перед Богом и вечностью. То есть здесь уже снимается тема “чистого искусства”, и искусство возвращается к своему земному назначению, к служению людям. Оно теперь возвышает не только одного поэта - оно возвышает и облагораживает и других людей. Вот в чем его величие! Так возникает у Бодлера и нравственный аспект темы искусства.

"Больная муза"

А дальше - “Больная муза”. И теперь понятна концовка стихотворения ‘"Люблю тот век нагой...". Она была, оказывается, не случайной - Бодлер, оказывается, мечтает о здоровом, неболезненном искусстве, которое врачевало бы и раны поэта, и горе всех людей.

Вот здесь я теперь могу уже остановиться, прервать свой подробный анализ лирики Бодлера. Теперь мы уже узнали самое главное - исходную позицию Бодлера, основы его мировоззрения, его взгляды на взаимоотношения между искусством и жизнью и на роль поэта и поэзии. И, кроме того, мы уже распознали основной структурный принцип книги Бодлера, почувствовали, что ее надо воспринимать не как сборник отдельных стихов, а как поэму, фугу, ее надо читать, постоянно следя за движением общей мысли, за мотивами, за их переносами из одного стихотворения в другое. Теперь уже вы, так сказать, можете читать его дальше сами.

И теперь нас уже не будут смущать самые резкие колебания Бодлера, самые резкие смены нравственной температуры в его книге. Мы уже будем видеть за всем этим глубоко страдающую душу, страдающую от несовершенства мира - но и от своей собственной противоречивости. Вот, скажем, Бодлер скорбит о том, что его муза больна, ущербна. И он иногда готов усомниться в том, откуда она, откуда его волшебный поэтический дар, от бога или дьявола, и тогда он готов совершить святотатство даже по отношению к своей музе.

Любовные стихи

И порой кажется, что Бодлер, действительно, готов потерять этическую меру, что он готов, очертя голову, броситься в бездну того самого безумного и эгоистического наслаждения красотой - наслаждения аморального - не в обыденно-осуждающем смысле, конечно, а в первоначальном конституирующем значении этого слова, лежащем вне морали, не имеющем отношения к морали. Этот мотив - сквозной в любовных стихах, посвященных мулатке Жанне Дюваль.

Но наряду с этим есть и другой цикл любовных стихов, посвященных мадам Сабатье; и здесь налицо традиционная антитеза: любовь земная и любовь небесная, как в стихотворении "Духовная заря". Так что погруженность в "искусство для искусства" - это та же самая экс-лада, за которой скрывается тщательно оберегаемая поэтом мечта о нравственно прекрасном человеке. Отсюда гармонично вытекает тема сострадания, постепенно переходящая в тему чисто социальную!

"Старушки" и "Лебедь"

У Бодлера, поэта, видевшего вокруг себя вроде бы только смрад, разврат и скуку, мы можем найти и такие стихи, как "Старушки", где с чисто бодлеровской выразительностью запечатлена идея простого человеческого сострадания. Стихотворение "Лебедь" кончается столь же характерным признанием. Очень знаменательно, что оба эти стихотворения посвящены Виктору Гюго - певцу отверженных. Чем более зрелым становился поэт, тем больший вес приобретала в его поэзии именно тема сострадания к “бездомным, пленным и многим другим”. Сам особенно остро воспринимавший свое одиночество и свою неприкаянность, поэт начинает и в своих стихах находить место для других одиноких и неприкаянных.

"Предрассветные сумерки", "Каин и Авель"

Вот стихотворение "Предрассветные сумерки". Хотя такие социальные образы редко входят в круг внимания поэта, они тоже помогают понять направление его симпатий и антипатий. Если в других стихотворениях Бодлер то обрушивался на похоть и разврат, считая их первородными грехами человечества, то, напротив, поэтизировал “продажной страсти жриц”, в данном контексте “труженик Париж” предстает как живое обвинение обществу, в котором продажная страсть - всего лишь один из видов труда, труда из страха перед нуждой.

Об интересе поэта к социальной тематике свидетельствует и тот любопытный факт, что Бодлер, этот певец "чистого искусства", написал в свое время рецензию на сборник рабочего поэта Пьера Дюпона. Но, пожалуй, наиболее эксплицитно и художественно ярко общественная позиция Бодлера выразилась в знаменитом стихотворении "Каин и Авель".

Шарль неоднократно высказывал свое скептическое отношение к общественному прогрессу, отрицая позитивизм как философию этого прогресса. Одним из первых европейских писателей он заговорил на языке мышления XX в. Но главное в творчестве Бодлера - это, конечно, не публицистические работы, а его бессмертная поэзия, подлинное пиршество страстей и чувств.

Бодлеровские "Цветы зла" как будто все сотканы из диссонансов и противоречий, из ненависти и любви, из отвращения и сострадания. Но автору отнюдь не все равно, что любить и что ненавидеть. Бодлер - поэт, жаждущий добра и красоты и боящийся, что люди заметят эту жажду и будут смеяться над ним, над тем, как смешно он волочит по земле свои исполинские крылья.

Пять переводов одного стихотворения: Шарль Бодлер, "Цветы Зла", 29-тый стих

XXIX. ПАДАЛЬ

Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы
Ту лошадь дохлую под ярким белым светом,
Среди рыжеющей травы?

Полуистлевшая, она, раскинув ноги,
Подобно девке площадной,
Бесстыдно, брюхом вверх лежала у дороги,
Зловонный выделяя гной.

И солнце эту гниль палило с небосвода,
Чтобы останки сжечь дотла,
Чтоб слитое в одном великая Природа
Разъединенным приняла.

И в небо щерились уже куски скелета,
Большим подобные цветам.
От смрада на лугу, в душистом зное лета,
Едва не стало дурно вам.

Спеша на пиршество, жужжащей тучей мухи
Над мерзкой грудою вились,
И черви ползали и копошились в брюхе,
Как черная густая слизь.

Все это двигалось, вздымалось и блестело,
Как будто, вдруг оживлено,
Росло и множилось чудовищное тело,
Дыханья смутного полно.

И этот мир струил таинственные звуки,
Как ветер, как бегущий вал,
Как будто сеятель, подъемля плавно руки,
Над нивой зерна развевал.

То зыбкий хаос был, лишенный форм и линий,
Как первый очерк, как пятно,
Где взор художника провидит стан богини,
Готовый лечь на полотно.

Из-за куста на нас, худая, вся в коросте,
Косила сука злой зрачок,
И выжидала миг, чтоб отхватить от кости
И лакомый сожрать кусок.

Но вспомните: и вы, заразу источая,
Вы трупом ляжете гнилым,
Вы, солнце глаз моих, звезда моя живая,
Вы, лучезарный серафим.

И вас, красавица, и вас коснется тленье,
И вы сгниете до костей,
Одетая в цветы под скорбные моленья,
Добыча гробовых гостей.

Скажите же червям, когда начнут, целуя,
Вас пожирать во тьме сырой,
Что тленной красоты - навеки сберегу я
И форму, и бессмертный строй.

Перевод В. Левика

XXIX. ПАДАЛЬ

Скажи, ты помнишь ли ту вещь, что приковала
Наш взор, обласканный сияньем летних дней,
Ту падаль, что вокруг зловонье изливала,
Труп, опрокинутый на ложе из камней.

Он, ноги тощие к лазури простирая,
Дыша отравою, весь в гное и в поту
Валялся там и гнил, все недра разверзая
С распутством женщины, что кажет наготу.

И солнце жадное над падалью сверкало,
Стремясь скорее все до капли разложить,
Вернуть Природе все, что власть ее соткала,
Все то, что некогда горело жаждой жить!

Под взорами небес, зловонье изливая,
Она раскинулась чудовищным цветком,
И задыхалась ты - и, словно неживая,
Готовилась упасть на свежий луг ничком.

Неслось жужжанье мух из живота гнилого,
Личинок жадные и черные полки
Струились, как смола, из остова живого,
И, шевелясь, ползли истлевшие куски.

Волной кипящею пред нами труп вздымался;
Он низвергался вниз, чтоб снова вырастать,
И как-то странно жил и странно колыхался,
И раздувался весь, чтоб больше, больше стать!

И странной музыкой все вкруг него дышало,
Как будто ветра вздох был слит с журчаньем вод,
Как будто в веялке, кружась, зерно шуршало
И свой ритмический свершало оборот.

Вдруг нам почудилось, что пеленою черной
Распавшись, труп исчез, как побледневший сон.
Как контур выцветший, что, взору непокорный,
Воспоминанием бывает довершен.

И пес встревоженный, сердитый и голодный,
Укрывшись за скалой, с ворчаньем мига ждал,
Чтоб снова броситься на смрадный труп свободно
И вновь глодать скелет, который он глодал.

А вот придет пора - и ты, червей питая,
Как это чудище, вдруг станешь смрад и гной,
Ты - солнца светлый лик, звезда очей златая,
Ты - страсть моей души, ты - чистый ангел мой!

О да, прекрасная - ты будешь остов смрадный,
Чтоб под ковром цветов, средь сумрака могил,
Среди костей найти свой жребий безотрадный,
Едва рассеется последний дым кадил.

Но ты скажи червям, когда без сожаленья
Они тебя пожрут лобзанием своим,
Что лик моей любви, распавшейся из тленья,
Воздвигну я навек нетленным и святым!
Перевод - Эллиса

XXIX. ПАДАЛЬ

Душа моя, забыть возможно ль нам и надо ль
Видение недавних дней –
У тропки гнусную разваленную падаль
На жестком ложе из кремней?

Задравши ноги вверх, как девка-потаскуха,
Вспотев от похоти, она
Зловонно-гнойное выпячивала брюхо,
До наглости оголена.

На солнечном жару дохлятина варилась,
Как будто только для того,
Чтобы сторицею Природе возвратилось
Расторгнутое естество.

И небо видело, что этот гордый остов
Раскрылся пышно, как цветок,
И вонь, как если бы смердело сто погостов,
Вас чуть не сваливала с ног.

Над чревом треснувшим кружился рой мушиный,
И черная личинок рать
Ползла густой струей из вспученной брюшины
Лохмотья плоти пожирать.

Всё это волнами ходило и дышало,
Потрескивая иногда;
И тело множилось, и жило, и дрожало,
И распадалось навсегда.

Созвучий странных полн был этот мир вонючий –
Журчаньем ветерка иль вод,
Иль шорохом зерна, когда тихонько в кучи
Оно из веялки течет.

И формы зыбились – так марево колышет
Набросок смутный, как во сне,
И лишь по памяти рука его допишет
На позабытом полотне.

А сука у скалы, косясь на нас со злости,
Пустившись было наутек,
Встревожено ждала, чтоб отодрать от кости
Свой облюбованный кусок.

Нет, все-таки и вам не избежать распада,
Заразы, гноя и гнилья,
Звезда моих очей, души моей лампада,
Вам, ангел мой и страсть моя!

Да, мразью станете и вы, царица граций,
Когда, вкусив святых даров,
Начнете загнивать на глиняном матраце,
Из свежих трав надев покров.

Но сонмищу червей прожорливых шепнете,
Целующих как буравы,
Что сохранил я суть и облик вашей плоти,
Когда распались прахом вы.

Перевод - Сергея Петрова

XXIX. ПАДАЛЬ

Ну что, душа моя, припомним – это было:
Когда по полю мы брели,
Нам падаль гнусная тропу загородила,
Разлегшись в каменной пыли.

Как баба, похотью сжигающая злобу,
Дымясь от блудного тепла,
Она разверзнула смердящую утробу,
Бесстыдно ляжки развела.

На солнечном огне, как на плите кухонной,
Плоть околевшая пеклась,
И в первородный прах стократ разъединенной
Текла ее живая связь.

Цветенью мерзости надменно потакая,
Глядело небо в этот ад.
Скукожилась трава, а вонь была такая,
Что вы попятились назад.

Над чревом лопнувшим неутолимой тучей
Гудела мух ночная мгла.
Их черная детва лавиною текучей
Ошметки плоти залила.

То опадала гниль, то плавно воздымалась,
Как беспокойная волна,
То умножалась вдруг, то собиралась в малость,
Трескучих шорохов полна.

Был музыкальный тон в распаде том глубоком –
Как ветра шум, как плеск реки,
Как тихий звон зерна, когда оно потоком
Течет из веялки в мешки.

И формы плавились, мечте подобны зыбкой,
Как живописца смутный сон,
Как образ стершийся, который кистью гибкой
По памяти напишет он.

За каменной грядой встревоженная сука
Поскуливала от тоски,
Мечтая отодрать и уволочь без звука
Большие смачные куски.

И вас, моя любовь, мой ангел светозарный,
Моя богиня, страсть моя –
Заразная чума сожрет ваш облик тварный
Для гнусного небытия!

Над вами второпях проблеют отходную,
И ваша царственная стать
Уйдет под полог трав, под тяготу земную
Цветами тленья расцветать.

А там, краса моя, вас черви зацелуют
И объедят. Но им вослед
В душе я сберегу любовь мою былую,
Распавшуюся, как скелет!

Перевод - Андрей Коротков

XXIX. ПАДАЛЬ
Было ясное утро. Под музыку нежных речей
Шли тропинкою мы; полной грудью дышалось.
Вдруг вы вскрикнули громко: на ложе из жестких камней
Безобразная падаль валялась...
Как бесстыдная женщина, нагло вперед
Обнаженные ноги она выставляла,
Открывая цинично зеленый живот,
И отравой дышать заставляла...
Но, как будто на розу, на остов гнилой
Небо ясно глядело, приветно синея!
Только мы были хмуры, и вы, ангел мой,
Чуть стояли, дрожа и бледнея.
Рои мошек кружились вблизи и вдали,
Неприятным жужжаньем наш слух поражая;
Вдоль лоскутьев гнилых, извиваясь, ползли
И текли, как похлебка густая,
Батальоны червей... Точно в море волна,
Эта черная масса то вниз опадала,
То вздымалась тихонько: как будто она
Еще жизнию смутной дышала.
И неслась над ней музыка странная... Так
Зерна хлеба шумят, когда ветра стремленьем
Их несет по гумну; так сбегает в овраг
Говорливый ручей по каменьям.
Формы тела давно уже были мечтой,
Походя на эскиз, торопливо и бледно
На бумагу набросанный чьей-то рукой
И закинутый в угол бесследно.
Из-за груды каменьев на смрадный скелет
Собачонка глядела, сверкая глазами
И как будто смакуя роскошный обед,
Так не вовремя прерванный нами...
И однако и вам этот жребий грозит --
Быть таким же гнилым, отвратительным сором,
Вам, мой ангел, с горячим румянцем ланит
С вашим кротко мерцающим взором!
Да, любовь моя, да, мое солнце! Увы,
Тем же будете вы... В виде столь же позорном,
После таинств последних, уляжетесь вы
Средь костей, под цветами и дерном.
Так скажите ж червям, что сползутся в свой срок
Пожирать ваши ласки на тризне ужасной,
Что я душу любви моей мертвой сберег,
Образ пери нетленно-прекрасный!

Перевод: Пётр Якубович