Вербное воскресенье, Пасха. Скорби. Болезнь отца

ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК

Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой–то свет, холодный, скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками, уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме чистят. Серенькая погода, оттепель. Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - «филенщик» Горкин, сказал вчера, что масленица уйдет - заплачет. Вот и заплакала - кап… кап… кап… Вот она! Я смотрю на растерзанные бумажные цветочки, назолоченый пряник «масленицы» - игрушки, принесенной вчера из бань: нет ни медведиков, ни горок, - пропала радость. И радостное что–то копошится в сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж «душа начнется», - Горкин вчера рассказывал, - «душу готовить надо». Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.

Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый.

Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит отец. Случилось что–нибудь важное. Но ведь он же его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера был прощеный день. И Василь–Василич простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках - «всех прощаю!». Почему же кричит отец?

Отворяется дверь, входит Горкин с сияющим медным тазом. А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу, из дали лет. Священный… - так называет Горкин. Он обходит углы и тихо колышет тазом. И надомной колышет.

Вставай, милок, не нежься… - ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. - Где она у тебя тут, масленица–жирнуха… мы ее выгоним. Пришел Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут - «душе моя, душе моя» - заслушаешься.

Незабвенный, священный запах. Это пахнет Великий Пост. И Горкин совсем особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый: сегодня все самое затрапезное наденут, так «по закону надо». И грех смеяться, и надо намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по закону, «для молитвы». Сияние от него идет, от седенькой бородки, совсем серебряной, от расчесанной головы. Я знаю, что он святой. Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет с ними пить чай - «за сахар».

А почему папаша сердитый… на Василь–Василича так?

А, грехи… - со вздохом говорит Горкин. - Тяжело тоже переламываться, теперь все строго, пост. Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли… по закону–то! Читай - «Господи–Владыко живота моего». Вот и будет весело.

В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам зажигает все лампадки, - всегда напевает приятно–грустно: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», и я напеваю за ним, чудесное:

И свято–е… Воскресе–ние Твое
Сла–а–вим!

Радостное до слез бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, - Святое Воскресенье, в светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.

Мне начинает казаться, что теперь прежняя жизнь кончается, и надо готовиться к той жизни, которая будет… где? Где–то, на небесах. Надо очистить душу от всех: грехов, и потому все кругом - другое. И что–то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин мне рассказал, что теперь - «такое, как душа расстается с телом». Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет - «увы мне, окаянная я!» Так и в ифимонах теперь читается.

Потому они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и пост даден, чтобы к церкви держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни… по–мни!.. - поокивает он так славно.

В доме открыты форточки, и слышен плачущий и зовущий благовест - по–мни.. по–мни… Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется - постный благовест. Шторы с окон убрали, и будет теперь по–бедному, до самой Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны в коконы, и даже единственная картина, - «Красавица на пиру», - закрыта простынею.

Преосвященный так посоветовал. Покачал головой печально и прошептал: «греховная и соблазнительная картинка!» Но отцу очень нравится - такой шик! Закрыта и печатная картинка, которую отец называет почему–то - «прянишниковская», как старый дьячок пляшет, а старуха его метлой колотит. Эта очень понравилась преосвященному, смеялся даже. Все домашние очень строги, и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь ловко кататься по паркетам, но только страшно, Великий Пост: раскатишься - и сломаешь ногу. От «масленицы» нигде ни крошки, чтобы и духу не было. Даже заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались самые расхожие тарелки, с бурыми пятнышками–щербинками, - великопостные. В передней стоят миски с желтыми солеными огурцами, с воткнутыми в них зонтичками укропа, и с рубленой капустой, кислой, густо посыпанной анисом, - такая прелесть. Я хватаю щепотками, - как хрустит! И даю себе слово не скоромиться во весь пост. Зачем скоромное, которое губит душу, если и без того все вкусно? Будут варить компот, делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох, маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного мака, розовые баранки,"кресты» на Крестопоклонной… мороженая клюква с сахаром, заливные орехи, засахаренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила рябиновая, постный сахар - лимонный, малиновый, с апельсинчиками внутри, халва… А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки с груздями, а гречневые блины с луком по субботам… а кутья с мармеладом в первую субботу, какое–то «коливо»! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек клюквенный с ванилью, а…великая кулебяка на Благовещение, с вязигой, с осетринкой! А калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с маринованными огурчиками… а моченые яблоки по воскресеньям, а талая, сладкая–сладкая «рязань»… а «грешники», с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все уходят из этой жизни, будет такое постное! И почему все такие скучные? Ведь все - другое, и много, так много радостного. Сегодня привезут первый лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем на «постный рынок», где стон стоит, великий грибной рынок, где я никогда не был… Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:

Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.

Мне делается страшно. Я смотрю на Распятие. Мучается, Сын Божий! А Бог–то как же… как же Он допустил?..

Чувствуется мне в этом великая тайна - Б о г.

В кабинете кричит отец, стучит кулаком и топает. В такой–то день! Это он на Василь–Василича. А только вчера простил. Я боюсь войти в кабинет, он меня непременно выгонит, «сгоряча», - и притаиваюсь за дверью. Я вижу в щелку широкую спину Василь–Василича, красную его шею и затылок. На шее играют складочки, как гармонья, спина шатается, а огромные кулаки выкидываются назад, словно кого–то отгоняют, - злого духа? Должно быть, он и сейчас еще «подшофе».

Пьяная морда! - кричит отец, стуча кулаком по столу, на котором подпрыгивают со звоном груды денег. - И посейчас пьян?! В такой–то великий день! Грешу с вами, с чертями, прости, Господи! Публику чуть не убили на катаньи?! А где был болван–приказчик? Мешок с выручкой потерял… на триста целковых! Спасибо, старик–извозчик, Бога еще помнит привез… в ногах у него забыл?! Вон в деревню, расчет!..

Ни в одном глазе, будь–п–кой–ны–с… в баню ходил–парился… чистый понедельник–с… все в бане, с пяти часов, как полагается… -докладывает, нагибаясь, Василь–Василич и все отталкивает кого–то сзади. - Посчитайте… все сполна–с… хозяйское добро у меня… в огне не тонет, в воде не горит–с… чисто–начисто…

Чуть не изувечили публику! Пьяные, с гор катали? От квартального с Пресни записка мне… Чем это пахнет? Докладывай, как было.

За тыщу выручки–с, посчитайте. Билеты докажут, все цело. А так было. Я через квартального, правда… ошибся… ради хозяйского антиресу. К ночи пьяные навалились, - катай! маслену скатываем! Ну скатили дилижан, кричат - жоще! Восьмеро сели, а Антон Кудрявый на коньках не стоит, заморился с обеда, все катал… ну, выпивши маленько…

А ты, трезвый?

Как стеклышко, самого квартального на санках только прокатил, свежий был… А меня в плен взяли! А вот так–с. Навалились на меня с Таганки мясники… с блинами на горы приезжали, и с кульками… Очень я им пондравился…

Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври…

Забрали меня силом на дилижан, по–гнал нас Антошка… А они меня поперек держут, распорядиться не дозволяют. Лети–им с гор…не дай Бог… вижу, пропадать нам… Кричу - Антоша, пятками режь, задерживай! Стал сдерживать пятками, резать… да с ручки сорвался, под дилижан, а дилижан три раза перевернулся на всем лету, меня в это место… с кулак нажгло–с… А там, дураки, без моего глазу… другой дилижан выпустили с пьяными. Петрушка Глухой повел… ну, тоже маленько для проводов масленой не вовсе тверезый…В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег, в днище наше ударили, пробили, а народ только пораскидало… А там третий гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, сапог валеный, спасибо, уберег от полома. А то бы нас всех побило… лежали мы на льду, на самом на ходу… Ну, писарь квартальный стал пужать, протокол писать, а ему квартальный воспретил, смертоубийства не было! Ну, я писаря повел в листоран, а газетчик тут грозился пропечатать фамилию вашу…и ему солянки велел подать… и выпили–с! Для хозяйского антиресу–с. А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под Великий Пост, чтобы было тихо и благородно… все веселения, чтобы для тишины.

Антошка с Глухим как, лежат?

Уж в бане парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену под затылок. Уж капустки просят. Напужался был я, без памяти оба вчерась лежали, от… сотрясения–с! А я все уладил, поехал домой, да… голову мне поранило о дилижан, память пропала…один мешочек мелочи и забыл–с… да свой ведь извозчик–то, сорок лет ваше семейство знает!

Ступай… - упавшим голосом говорит отец. - Для такого дня расстроил… Говей тут с вами!.. Постой… Нарядов сегодня нет, прикажешь снег от сараев принять… двадцать возов льда после обеда пригнать с Москва–реки, по особому наряду, дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни слова не доложил про скандал! Ступай с глаз долой.

Василь–Василич видит меня, смотрит сонно и показывает руками, словно хочет сказать: «ну, ни за что!» Мне его жалко и стыдно за отца: в такой–то великий день, грех!

Я долго стою и не решаюсь - войти? Скриплю дверью. Отец, в сером халате, скучный, - я вижу его нахмуренные брови, - считает, деньги. Считает быстро и ставит столбиками. Весь стол в серебре и меди. И окна в столбиках. Постукивают счеты, почокивают медяки и- звонко - серебро.

Тебе чего? - спрашивает он строго. - Не мешай. Возьми молитвенник, почитай. Ах, мошенники… Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!

Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку.

В мастерской лежат на стружках, у самой печки, Петр Глухой и Антон Кудрявый. Головы у них обложены листьями кислой капусты, -«от угара». Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют полушубки и армяки. У окошка читает Горкин Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок. По складам читает. Слушают молча и не курят: запрещено на весь пост, от Горкина; могут идти на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать, наминает в огромных чашках мурцовку–тюрю. Крепко воняет редькой и капустой. Полупудовые ковриги дымящегося хлеба лежат горой. Стоят ведерки с квасом и с огурцами. Черные часики стучат скучно. Горкин читает–плачет:

И вси… свя–тии… ангелы с Ним.

Поднимается шершавая голова Антона, глядит на меня мутными глазами, глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напевному чтению святых слов… - и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:

Ох, кваску бы… огурчика бы…

А Горкин, качая пальцем, читает уже строго:

«Идите от Меня… в огонь вечный… уготованный диаволу и аггелам его!..»

А часики, в тишине, - чи–чи–чи…

Я тихо сижу и слушаю.

После унылого обеда, в общем молчании, отец все еще расстроен, - я тоскливо хожу во дворе и ковыряю снег. На грибной рынок поедем только завтра, а к ефимонам рано. Василь–Василич тоже уныло ходит, расстроенный. Поковыряет снег, постоит. Говорят, и обедать не садился. Дрова поколет, сосульки метелкой посбивает… А то стоит и ломает ногти. Мне его очень жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее чего–то и отдает - ни слова.

А за что изругали! - уныло говорит он мне, смотря на крыши. - Расчет, говорят, бери… за тридцать–то лет! Я у Иван Иваныча еще служил, у дедушки… с мальчишек… Другие дома нажили, трактиры пооткрывали с ваших денег, а я вот… расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит…

У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой–то день! Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь–Василича.

Василь–Василич! - слышу я крик отца и вижу, как отец, в пиджаке и шапке, быстро идет к сараю, где мы беседуем. - Так как же это, по билетным книжкам выходит выручки к тысяче, а денег на триста рублей больше? Что за чудеса?..

Какие есть - все ваши, а чудесов тут нет, - говорит в сторону, и строго, Василь–Василич. - Мне ваши деньги… у меня еще крест на шее!

А ты не серчай, чучело… Ты меня знаешь. Мало ли у человека неприятностей.

А так, что вчера ломились на горы, масленая… и задорные, не желают ждать… швыряли деньгами в кассыю, а билета не хотят… не воры мы, говорят! Ну, сбирали кто где. Я изо всех сумок повытряс. Ребята наши надежные… ну, пятерку пропили, может… только и всего. А я… я вашего добра… Вот у меня, вот вашего всего!.. - уже кричит Василь–Василич и враз вывертывает карманы куртки.

Из одного кармана вылетает на снег надкусанный кусок черного хлеба, а из другого огрызок соленого огурца. Должно быть, не ожидал этого и сам Василь–Василич. Он нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать снег. Я смотрю на отца. Лицо его как–то осветилось, глаза блеснули. Он быстро идет к Василь–Василичу, берет его за плечи и трясет сильно, очень сильно. А Василь–Василич, выпустив лопату, стоит спиной и молчит. Так и кончилось. Не сказали они ни слова. Отец быстро уходит. А Василь–Василич, помаргивая, кричит, как всегда, лихо:

Нечего проклажаться! Эй, робята… забирай лопаты, снег убирать… лед подвалят - некуда складывать!

Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь–Василич смотрел и медленно, очень довольный чем–то, дожевывал огурец и хлеб.

Постишься, Вася? - посмеиваясь, говорит Горкин. - Ну–ка покажи себя, лопаточкой–то… блинки–то повытрясем.

Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой.

Начинают печально благовестить - помни… по–мни… - к ефимонам.

Пойдем–ка в церкву, Васильевские у нас сегодня поют, - говорит мне Горкин.

Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело кличет:

Василь–Василич… зайди–ка на минутку, братец.

Когда мы уходим со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит взволнованно, - дрожит у него голос:

Так и поступай, с папашеньки пример бери… не обижай никогда людей. А особливо, когда о душе надо… пещи. Василь–Василичу четвертной билет выдал для говенья… мне тоже четвертной, ни за что… десятникам по пятишне, а робятам по полтиннику, за снег. Так вот и обходись с людьми. Наши робята хо–рошие, они це–нют…

Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест… Как это давно было! Теплый, словно весенний, ветерок… - я и теперь его слышу в сердце.

ЕФИМОНЫ

Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался дома, и Горкин будет за старосту. Ключи от свечного ящика у него в кармане, и он все позванивает ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы, а теперь уж пойдут стояния. Горкин молчит и все тяжело вздыхает, от грехов должно быть. Но какие же у него грехи? Он ведь совсем святой–старенький и сухой, как и все святые. И еще плотник, а из плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был плотником, и святой Иосиф. Это самое святое дело.

Горкин,–спрашиваю его, - а почему стояния?

Стоять надо, - говорит он, поокивая мягко, как и все владимирцы. - Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их–фимоиы.

Их–фимоны… А у нас называют - ефимоны, а Марьюшка–кухарка говорит даже «филимоны», совсем смешно, будто выходит филин и лимоны. Но это грешно так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?

Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны… Их–фимоны! Господне слово от древних век. Стояние - покаяние со слезьми. Ско–рбе–ние… Стой и шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь тебя и очистит. И в землю кланяйся. Потому, их–фимоны!..

Таинственные слова, священные. Что–то в них… Бог будто? Нравится мне и «яко кадило пред Тобою», и «непщевати вины о гресех», - это я выучил в молитвах. И еще - «жертва вечерняя», будто мы ужинаем в церкви, и с нами Бог. И еще - радостные слова: «чаю Воскресения мертвых»! Недавно я думал, что это там дают мертвым по воскресеньям чаю, и с булочками, как нам. Вот глупый! И еще нравится новое слово «целому–дрие», - будто звон слышится? Другие это слова, не наши: Божьи это слова.

Их–фимоны, стояние.. как будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а души. Там - прабабушка Устинья, которая сорок лет не вкушала мяса и день и ночь молилась с кожаным ремешком по священной книге. Там и удивительные Мартын–плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник Зола, певший стишок про Ирода,–много–много. И все мы туда приставимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.

И кругом уже все - такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва–халвой, - совсем его развезло на площади. Будто и снег стал грешный. По–другому каркают вороны, словно их что–то душит. Грехи душат? Вон, на березе за забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.

Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?

Он говорит - это неизвестно. А как же на картинке, где Страшный Суд?.. Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты–рыбы несут в зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со всеми ангелами, и зеленые злые духи с вилами держат записи всех грехов. Эта картинка висит у Горкина на стене с иконками.

Пожалуй что и вся тварь воскреснет…–задумчиво говорит Горкин,–А за что же судить! Она–тварь неразумная, с нее взятки гладки. А ты не думай про глупости, не такое время, не помышляй.

Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг - воздушные разноцветные шары! У Митриева трактира мотается с шарами парень, должно быть, пьяный, а белые половые его пихают. Он рвется в трактир с шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что надо чайку попить.

Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой. - Дни строгие, а он с масленой все прощается, шарашник. Гости обижаются, все черным словом…

За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами.

Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.

Подходит знакомый будочник и куда–то уводит парня.

Сажай его «под шары», Бочкин! Будут ему шары…- кричат половые вслед.

Пойдем уж… грехи с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня. - А хорошо, стро–го стало… блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не подадут к парочке, а все с изюмчиком. И очень всем ндравится порядок. И машину на перву неделю запирает, и лампадки везде горят, афонское масло жгет, от Пантелемона. Так блюде–от..!

И мне нравится, что блюдет. Мясные на площади закрыты. И Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная, с воткнутою лопаточкой, коробочки с копчушкой. Но никто ничего не покупает, до субботы. От закусочных пахнет грибными щами, поджаренной картошкой с луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных полков спускают пузатые бочки с подсолнечным и, черным маслом, хлюпают–бултыхают жестянки–маслососы,–пошла работа! Стелется вязкий дух,–теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.

Постой–ка,–приостанавливается Горкин на площади, - никак уж Базыкин гроб Жирнову–покойнику сготовил, народ–то смотрит? Пойдем поглядим, на мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему…

Мы идем к гробовой и посудной лавке Базыкина. Я не люблю ее: всегда посередке гроб, и румяненький старичок Базыкин обивает его серебряным глазетом или лиловым плисом с белой крахмальной выпушкой из синевато–белого коленкора, шуршащего, как стружки. Она мне напоминает чем–то кружевную оборочку на кондитерских пирогах, - неприятно смотреть и страшно. Я не хочу идти, но Горкин тянет.

В накопившейся с крыши луже стоит черная гробовая колесница, какая–то пустая, голая, запряженная черными, похоронными конями. Это не просто лошади, как у нас: это особенные кони, страшно худые и долгоногие, с голодными желтыми зубами и тонкой шеей, словно ненастоящие. Кажется мне, - постукивают в них кости.

Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин.

Ему–покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и «дом» сготовили!

Четверо оборванцев ставят на колесницу огромный гроб, «жирновский». Снизу он - как колода, темный, на искрасна–золоченых пятках, жирно сияет лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между золочеными скобами, набиты херувимы из позлащенной жести, с раздутыми щеками в лаке, с уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны и гнутся, и цепляют. Я смотрю на выпушку обивки, на шуршащие трубочки из коленкора, боюсь заглянуть вовнутрь… Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится сено, - жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую атласом крышку и глухо хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:

Гробок–то! Сам когда–а еще у меня дубок пометил, царство ему небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.

В глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки оборки… и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по–мни.. по–мни..

В Писании–то как верно- «человек, яко трава»… - говорит сокрушенно Горкин. - Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь–Василич из уважения сам скатывал, а вот… Рабочие его рассказывали, свои блины вчера ел да поужинал–заговелся, на щи с головизной приналег, не воздержался… да кулебячки, да кваску кувшинчик… Встал в четыре часа, пошел в бани попариться для поста, Левон его и парил, у нас, в дворянских… А первый пар, знаешь, жесткий, ударяет. Посинел–посинел, пока цирульника привели, пиявки ставить, а уж он го–тов. Теперь уж там…

Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням, и все поднимаются тихо–тихо, словно и они боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я вижу толстого Ломшакова, который у нас обедал на Рождестве. Лицо у него стало еще желтее. Он сидит на выступе ограды, нагнув голову в серый шарф.

Уж постарайся, Сеня, «Помощника»–то, - ласково просит Горкин, - «И прославлю Его, Бог–Отца Моего» поворчи погуще.

Ладно, поворчу…- хрипит Ломшаков из живота и вынимает подковку с маком. - В больницу велят ложиться, душит… Октаву теперь Батырину отдали, он уж поведет орган–то, на «Господи Сил, помилуй нас». А на «душе моя» я трону, не беспокойся. А в Благовещенье на кулебячку не забудь позвать, напомни старосте…- хрипит Ломшаков, заглатывая подковку с маком. - С прошлого года вашу кулебячку помню.

Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят? Скажи, на грешники по пятаку дам.

А за виски?.. Ангелами воспрянут.

В храме как–то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков, и коврики с амвона. Канун и аналои одеты в черное. И ризы на престоле –великопостные, черное с серебром. И на великом Распятии, до «адамовой головы»,–серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки теплятся. Старый дьячок читает пустынно–глухо, как в полусне. Стоят, преклонивши головы, вздыхают. Вижу я нашего плотника Захара, птичника Солодовкина, мясника Лощенова, Митриева - трактирщика, который блюдет, и многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох и шепот - «о, Господи…». Захар стоит на коленях и беспрестанно кладет поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни не хихикают, и мальчишки стоят у амвона смирно, их не гоняют богаделки. Зачем уж теперь гонять, когда последние дни подходят! Горкин за свечным ящиком, а меня поставил к аналою и велел строго слушать. Батюшка пришел на середину церкви к аналою, тоже преклонив голову. Певчие начали чуть слышно, скорбно, словно душа вздыхает, -

По–мо–щник и по–кро–ви–тель
Бысть мне во спасе–ние…
Сей мо–ой Бо–ог…

И начались ефимоны, стояние.

Я слушаю страшные слова: - «увы, окаянная моя душе», «конец приближается», «скверная моя, окаянная моя… душе–блудница… во тьме остави мя, окаянного!..»

Помилуй мя, Бо–же- поми–луй мя!..

Я слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о Жирнове. Может сейчас умереть и батюшка, как Жирнов, и я могу умереть, а Базыкин будет готовить гроб. «Боже, очисти мя, грешного!» Вспоминаю, что у меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй… что на ужин будет пареный кочан капусты с луковой кашей и грибами, как всегда в Чистый Понедельник, а у Муравлятникова горячие баранки… «Боже, очисти мя, грешного!» Смотрю на диакона, на левом крылосе. Он сегодня не служит почему–то, стоит в рясе, с дьячками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот и думаю, сколько он съел блинов и какой для него гроб надо, когда помрет, побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу–помышляю, - и падаю на колени, в страхе.

Душе мо–я… ду–ше–е мо–я–ааа,
Возстани, что спи–иши,
Ко–нец при–бли–жа…аа–ется..

Господи, приближается - Мне делается страшно. И всем страшно. Скорбно вздыхает батюшка, диакон опускается на колени, прикладывает к груди руку и стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он стоит у Распятия. И мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!.. Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь–Васнлич, и милый Горкин, и никакой жизни уже не будет. А на том свете?.. «Господи, сделай так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!» - молюсь я в пол и слышу, как от батюшки пахнет редькой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о грибном рынке, куда я поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые, пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками… На ухо шепчет Горкин: «Батырин поведет, слушай… „Господи Сил“… И я слушаю, как знаменитый теперь Батырин ведет октавой -

Го–споди Си–ил
Поми–луй на–а…а…ас!

На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:

Господи и Владыко живота моего…

Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно двенадцать раз: Боже, очисти мя, грешного… И опять падают. Кто–то сзади треплет меня по щеке. Я знаю, кто. Прижимаюсь спиной, и мне ничего не страшно.

Все уже разошлись, в храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец уехал на панихиду по Жирнову, наши все в Вознесенском монастыре, и я дожидаюсь Горкина, сижу на стульчике. От воскового огарочка на ящике, где стоят в стопочках медяки, прыгает по своду и по стене огромная тень от Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно ходят. У Распятия теплится синяя лампада, грустная. «Он воскреснет! И все воскреснут!» - думается во мне, и горячие струйки бегут из души к глазам. - Непременно воскреснут! А это… только на время страшно…»

Дремлет моя душа, устала…

Крестись, и пойдем… - пугает меня Горкин, и голос его отдается из алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.

Уже совсем темно, но фонари еще не горят, - так, мутновато в небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, - к теплу пойдет. В лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком и живи теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у него уж такой зарок: на говенье одни сухарики. К лавке Базыкина и смотреть боюсь, только уголочком глаза; там яркий свет, «молнию» зажгли, должно быть. Еще кому–то..? Да нет, не надо…

Глянь–ко, опять мотается! - весело говорит Горкин. - Он самый, у бассейны–то!..

У сизой бассейной башни, на середине площади, стоит давешний парень и мочит под краном голову. Мужик держит его шары.

Никак все с шарами не развяжется!..–смеются люди.

Это я–та не развяжусь?! - встряхиваясь, кричит парень и хватает свои шары. - Я–та?.. этого дерьма–та?! На!..

Треснуло, - и метнулась связка, потонула в темневшем небе. Так все и ахнули.

Вот и развязался! Завтра грыбами заторгую… а теперь чай к Митреву пойдем пить… шабаш!..

Вот и очистился… ай да парень! - смеется Горкин. - Все грехи на небо полетели.

И я думаю, что парень - молодчина. Грызу еще теплый грешник, поджаристый, глотаю с дымком весенний воздух,–первый весенний вечер. Кружатся в небе галки, стукают с крыш сосульки, булькает в водостоках звонче…

Нет, не галки это, - говорит, прислушиваясь, Горкин, - грачи летят. По гомону их знаю… самые грачи, грачики. Не ростепель, а весна. Теперь по–шла!..

У Муравлятникова пылают печи. В проволочное окошко видно, как вываливают на белый широкий стол поджаристые баранки из корзины, из печи только. Мальчишки длинными иглами с мочальными хвостами ловко подхватывают их в вязочки.

Эй, Мураша… давай–ко ты нам с ним горячих вязочку… с пылу, с жару, на грош пару! Сам Муравлятников, борода в лопату, приподнимает сетку и подает мне первую вязочку горячих.

С Великим Постом, кушайте, сударь, на здоровьице… самое наше постное угощенье - бараночки–с.

Я радостно прижимаю горячую вязочку к груди, у шеи. Пышет печеным жаром, баранками, мочалой теплой. Прикладываю щеки - жжется. Хрустят, горячие. А завтра будет чудесный день! И потом, и еще потом, много–много, - и все чудесные.

МАРТОВСКАЯ КАПЕЛЬ

…кап… кап–кап… кап… кап–кап–кап…

Засыпая, все слышу я, как шуршит по железке за окошком, постукивает сонно, мягко - это весеннее, обещающее - кап–кап… Это не скучный дождь, как зарядит, бывало, на неделю: это веселая мартовская капель. Она вызывает солнце. Теперь уж везде капель:

Под сосенкой - кап–кап…
Под елочкой - кап–кап…

Прилетели грачи, - теперь уж пойдет, пойдет. Скоро и водополье хлынет, рыбу будут ловить наметками - пескариков, налимов, - принесут целое ведро. Нынче снега большие, все говорят; возьмется дружно - поплывет все Замоскворечье! Значит, зальет и водокачку, и бани станут… будем на плотиках кататься.

В тревожно–радостном полусне слышу я это, все торопящееся - кап–кап - Радостнее за ним стучится, что непременно, будет, и оно–то мешает спать.

Кап–кап… кап–кап–кап… кап–кап…

Уже тараторит по железке, попрыгивает–пляшет, как крупный дождь.

Я просыпаюсь под это таратанье, и первая моя мысль -«взялась!». Конечно, весна взялась. Протираю глаза спросонок, и меня ослепляет светом. Полог с моей кроватки сняли, когда я спал, - в доме большая стирка, великопостная, - окна без занавесок, и такой день чудесный, такой веселый, словно и нет поста. Да какой уж теперь и пост, если пришла весна. Вон как капель играет… - тра–та–та–та! А сегодня поедем с Горкиным за Москва–реку, в самый «город», на грибной рынок, где - все говорят - как праздник.

Защурив глаза, я вижу, как в комнату льется солнце. Широкая золотая полоса, похожая на новенькую доску, косо влезает в комнату, и в ней суетятся золотники. По таким полосам, от Бога, спускаются с неба Ангелы, - я знаю по картинкам. Если бы к нам спустился!

На крашеном полу и на лежанке лежат золотые окна, совсем косые и узкие, и черные на них крестики скосились. И до того прозрачны, что даже пузырики–глазочки видны и пятнышки… и зайчики, голубой и красный! Но откуда же эти зайчики, и почему так бьются? Да это совсем не зайчики, а как будто пасхальные яички, прозрачные, как дымок. Я смотрю на окно - шары! - Это мои шары гуляют: вьются за форточкой, другой уже день гуляют: я их выпустил погулять на воле, чтобы пожили дольше. Но они уже кончились, повисли и мотаются на ветру, на солнце, и солнце их делает живыми. И так чудесно! Это они играют на лежанке, как зайчики, - ну, совсем, как пасхальные яички, только очень большие и живые, чудесные. Воздушные яички, - я таких никогда не видел. Они напоминают Пасху. Будто они спустились с неба, как Ангелы.

А блеска все больше, больше. Золотой искрой блестит отдушник. Угол нянина сундука, обитого новой жестью с пупырчатыми разводами, снежным огнем горит. А графин на лежанке светится разноцветными огнями. А милые обои… Прыгают журавли и лисы, уже веселые, потому что весны дождались, - это какие подружились, даже покумились у кого–то на родинах, - самые веселые обои, И пушечка моя, как золотая… и сыплются золотые капли с крыши, сыплются часто–часто, вьются, как золотые нитки. Весна, весна!..

И шум за окном, особенный.

Там галдят, словно ломают что–то. Крики на лошадей и грохот… - не набивают ли погреба? Глухо доходит через стекла голос Василь–Василича, будто кричит в подушку, но стекла все–таки дребезжат:

Эй, смотри у меня, робята… к обеду чтобы..!

Снежком–то, снежком… поддолбливай!

Да, набивают погреба, спешат. Лед все вчера возили.

Я перебегаю, босой, к окошку, прыгаю на холодный стул, и меня обливает блеском зеленого–голубого льда. Горы его повсюду, до крыш сараев, до самого колодца, - весь двор завален. И сизые голубки на нем: им и деваться некуда! В тени он синий и снеговой, свинцовый. А в солнце - зеленый, яркий. Острые его глыбы стреляют стрелками по глазам, как искры. И все подвозят, все новые дровянки… Возчики наезжают друг на дружку, путаются оглоблями, санями, орут ужасно, ругаются:

Черти, не напирай!.. Швыряй, не засти!..

Летят голубые глыбы, стукаются, сползают, прыгают друг на дружку, сшибаются на лету и разлетаются в хрустали и пыль.

Порожняки, отъезжай… черти!.. - кричит Василь–Василич, попрыгивая по глыбам. - Стой… который?.. Сорок семой, давай!..

Отъезжают на задний двор, вытирая лицо и шею шапкой; такая горячая работа, спешка: весна накрыла. Ишь, как спешит капель - барабанит, как ливень дробный. А Василь–Василич совсем по–летнему - в розовой рубахе и жилетке, без картуза. Прыгает с карандашиком по глыбам, возки считает. Носятся над ним голуби, испуганные гамом, взлетают на сараи и опять опускаются на лед: на сараях стоят с лопатами и швыряют–швыряют снег. Носятся по льду куры, кричат не своими голосами, не знают, куда деваться. А солнышко уже высоко, над Барминихиным садом с бузиною, и так припекает через стекла, как будто лето. Я открываю форточку. Ах, весна!.. Такая теплынь и свежесть! Пахнет теплом и снегом, весенним душистым снегом. Остреньким холодочком веет с ледяных гор. Слышу - рекою пахнет, живой рекою!..

В одном пиджаке, без шапки, вскакивает на лед отец, ходит по острым глыбам, стараясь удержаться: машет смешно руками. Расставил ноги, выпятил грудь и смотрит зачем–то в небо. Должно быть, он рад весне. Смеется что–то, шутит с Василь–Василичем, и вдруг - толкает. Василь–Василич летит со льда и падает на корзину снега, которую везут из сада. На крышах все весело гогочут, играют новенькими лопатами,–летит и пушится снег, залепляет Василь–Василича. Он с трудом выбирается, весь белый, отряхивается, грозится, хватает комья и начинает швырять на крышу. Его закидывают опять. Проходит Горкин, в поддевочке и шапке, что–то грозит отцу: одеваться велит, должно быть. Отец прыгает на него, они падают вместе в снег и возятся в общем смехе. Я хочу крикнуть в форточку… но сейчас загрозит отец, а смотреть в форточку приятней. Сидят воробьи на ветках, мокрые все, от капель, качаются… - и хочется покачаться с ними. Почки на тополе набухли. Слышу, отец кричит:

Ну, будет баловаться… Поживей–поживей, ребята… к обеду чтоб все погреба набить, поднос будет!

С крыши ему кричат:

Нам не под нос, а в самый бы роток попало! Ну–ка, робят, уважим хозяину, для весны!

…И мы хо–зяину ува–жим,
Ро–бо–теночкой до–ка–жим…

Подхватывают знакомое, которое я люблю: это поют, когда забивают сваи. Но отец велит замолчать:

Ну, не время теперь, ребята… пост!

Огурчики да копустку охочи трескать, в без песни поспеете! - поокивает Василь–Василич.

Кипит работа: грохаются в лотки ледяные глыбы, сказываются корзины снега, позвякивает ледянка–щебень - на крепкую засыпку. Глубокие погреба глотают и глотают. По обталому грязному двору тянется белая дорога от салазок, ярко белеют комья.

Гляди… там!.. - кричат где–то, над головой.

Я вижу, как вскакивает на глыбы Горкин, грозясь кому–то, - и за окном темнеет в шипящем шорохе. Серой сплошной завесой валятся снеговые комья, и острая снеговая пыль, занесенная ветром в форточку, обдает мне лицо и шею. Сбрасывают снег с дома! Сыплется густо–густо, будто пришла зима. Я соскакиваю с окна и долго смотрю–любуюсь: совсем метель, даже не видно солнца, - такая радость!

К обеду - ни глыбы льда, лишь сыпучие вороха осколков, скользкие хрустали в снежку. Все погреба набиты. Молодцам поднесли по шкалику, и, разогревшиеся с работы, мокрые и от снега, и от пота, похрустывают они на воле крепкими, со льду, огурцами, белыми кругами редьки, залитой конопляным маслом, заедают ломтями хлеба, - словно снежком хрустят. Хоть и Великий Пост, но и Горкин не говорит ни слова: так уж заведено, крепче ледок скипится. Чавкают в тишине на бревнах, на солнышке, слушают, как идет капель. А она уже не идет, а льется. В самый–то раз поспели: поест снежок.

Горы какие были… а все упрятали!

Спрятались в погреба все горы. Ну, будто в сказке: Василиса–Премудрая сказала.

Ржут по конюшням лошади, бьют по стойлам. Это всегда - весной. Вон уж и коновал заходит, цыган Задорный, страшный с своею сумкой, - кровь лошадям бросать. Ведет его кучер за конюшни, бегут поглядеть рабочие. Меня не пускает Горкин: не годится на кровь глядеть.

По завеянному снежком двору бродят куры и голуби, выбирают присыпанный лошадьми овес. С крыш уже прямо льет, и на заднем дворе, у подтаявших штабелей сосновых, начинает копиться лужа - верный зачин весны. Ждут ее - не дождутся вышедшие на волю утки: стоят и лущат носами жидкий с воды снежок, часами стоят на лапке. А невидные ручейки сочатся. Смотрю и я: скоро на плотике кататься. Стоит и Василь–Василич, смотрит и думает, как с ней быть. Говорит Горкину:

Ругаться опять будет, а куда ее, шельму, денешь! Совсюду в ее текет, так уж устроилось. И на самом–то на ходу… передки вязнут, досок не вывезешь. Опять, лешая, набирается!..

И не трожь ее лучше, Вася… - советует и Горкин. - Спокон веку она живет. Так уж тут ей положено. Кто ее знает… может, так, ко двору прилажена!.. И глядеть привычно, и уточкам разгулка…

Я рад. Я люблю нашу лужу, как и Горкин. Бывало, сидит на бревнышках, смотрит, как утки плещутся, плавают чурбачки.

И до нас была, Господь с ней… оставь.

А Василь–Василич все думает. Ходит в крякает, выдумать ничего не может: совсюду стек! Подкрякивают ему и утки: так–так… так–так… Пахнет от них весной, весеннею теплой кислотцою… Потягивает из–под навесов дегтем: мажут там оси и колеса, готовят выезд. И от согревшихся штабелей сосновых острою кислотцою пахнет, и от сараев старых, и от лужи, - от спокойного старого двора.

Была как - пущай и будет так! - решает Василь–Василич. - Так и скажу хозяину.

Понятно: так и скажи: пущай ее остается так.

Подкрякивают и утки, радостные, - так–так… так–так… И капельки с сараев радостно тараторят наперебой - кап–кап–кап… И во всем, что ни вижу я, что глядит на меня любовно, слышится мне - так–так. И безмятежно отстукивает сердце - так–так…

ПОСТНЫЙ РЫНОК

Велено запрягать Кривую, едем па Постный Рынок. Кривую запрягают редко, она уже на спокое, и ее очень уважают. Кучер Антипушка, которого тоже уважают, и которой теперь - «только для хлебушка», рассказывал мне, как уважают Кривую лошади: «ведешь мимо ее денника, всегда посуются–фыркнут! поклончик скажут… а расшумятся если, она стукнет ногой - тише, мол! и все и затихнут». Антип все знает. У него борода, как у святого, а на глазу бельмо: смотрит все на кого–то, а никого не видно.

Кривая очень стара. Возила еще прабабушку Устинью, а теперь только нас катает, или по особенному делу - на Болото за яблочками на Спаса, или по первопутке - снежком порадовать, или - на Постный Рынок. Антип не соглашается отпускать, говорит - тяжела дорога, подседы еще набьет от грязи, да чего она там не видала… Но Горкин уговаривает, что для хорошего дела надо, в всякий уж год ездит на Постный Рынок, приладилась и умеет с народом обходиться, а Чалого закладать нельзя - закидываться начнет от гомона, с ним беда. Криую выводят под попонкой, густо мажут копытца и надевают суконные ногавки. Закладывают в лубяные санки и дугу выбирают тонкую и легкую сбрую, на фланелье. Кривая стоит и дремлет. Она широкая, темно–гнедая с проседью; по раздутому брюху - толстые, как веревки, жилы. Горкин дает ей мякиша с горкой соли, а то не сдвинется, прабабушка так набаловала. Антип сам выводит за ворота и ставит головой так, куда нам ехать. Мы сидим с Горкиным, как в гнезде, на сене. Отец кричит в форточку: «там его Антон на руки возьмет, встретит… а то еще задавят!» Меня, конечно. Весело провожают, кричат - «теперь, рысаки, держись!». А Антип все не отпускает:

Ты, Михаила Панкратыч, уж не неволь ее, она знает. Где пристанет - уж не неволь, оглядится - сама пойдет, не неволь уж. Ну, час вам добрый.

Едем, постукивая на зарубках, - трах–трах. Кривая идет ходко, даже хвостом играет. Хвост у ней реденький, в крупу пушится звездочкой. Горкин меня учил: «и в зубы не гляди, а гляди в хвост: коли репица ежом - не вытянет гужом, за два–десять годков клади!» Лавочники кричат - «станция–Петушки!». Как раз Кривая и останавливается, у самого Митриева трактира: уж так привыкла. Оглядится - сама пойдет, нельзя неволить. Дорога течет, едем, как по густой ботвинье. Яркое солнце, журчат канавки, кладут переходы–доски. Дворники, в пиджаках, тукают в лед ломами. Скидывают с крыш снег. Ползут сияющие возки со льдом. Тихая Якиманка снежком белеет, Кривая идет ходчей. Горкин доволен - денек–то Господь послал! - и припевает даже:

Едет Ваня из Рязани,
Полтораста рублей сани,
Семисотельный конь,
С позолоченной дугой!

На Кривую подмигивает, смеется.

Кабы мне таку дугу,
Да купить–то невмогу,
Кину–брошу вожжи врозь -
Э–коя досада!

У Канавы опять станция - Петушки: Антип махорочку покупал, бывало. Потом у Николая–Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На Москва–реке лед берут, видно лошадок, саночки и зеленые куски льда, - будто постный лимонный сахар. Сидят вороны на сахаре, ходят у полыньи, полощутся. Налево, с моста, обставленный лесами, еще бескрестный, - великий Храм: купол Христа Спасителя сумрачно золотится в щели; скоро его раскроют.

Стропила наши, под кумполом–то, - говорит к Храму Горкин, - нашей работки ту–ут..! Государю Александре Миколаичу, дай ему Бог поцарствовать, генерал–губернатор папашеньку приставлял, со всей ортелью! Я те расскажу потом, чего наш Мартын–плотник уделал, себя Государю доказал… до самой до смерти, покойник, помнил. Во всех мы дворцах работали, и по Кремлю. Гляди, Кремль–то наш, нигде такого нет. Все соборы собрались, Святители–Чудотворцы… Спас–на–Бору, Иван–Великий, Золота Решетка… А башни–то каки, с орлами! И татары жгли, и поляки жгли, и француз жег, а наш Кремль все стоит. И довеку будет. Крестись.

На середине моста Кривая опять становится.

Это прабабушка твоя Устинья все тут приказывала пристать, на Кремль глядела. Сколько годов, а Кривая все помнит! Поглядим и мы. Высота–то кака, всю оттоль Москву видать. Я те на Пасхе свожу, дам все понятие… все соборы покажу, и Честное–Древо, и Христов Гвоздь, все будешь разуметь. И на колокольню свожу, и Царя–Колокола покажу, и Крест Харсунской, исхрустальной, сам Царь–Град прислал. Самое наше святое место, святыня самая.

Весь Кремль - золотисто–розовый, над снежной Москва–рекой. Кажется мне, что там - Святое, и нет никого людей. Стены с башнями - чтобы не смели войти враги. Святые сидят в Соборах. И спят Цари. И потому так тихо.

Окна розового дворца сияют. Белый собор сияет. Золотые кресты сияют - священным светом. Все - в золотистом воздухе, в дымном–голубоватом свете: будто кадят там ладаном. …

Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это - мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы… и дынные облачка за ними, и эта моя река, и черные полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов… - были во мне всегда. И все я знаю. Там, за стенами, церковка под бугром, - я знаю. И щели в стенах - знаю. Я глядел из–за стен… когда?.. И дым пожаров, и крики, и набат… - вср помню! Бунты, и топоры, и плахи, и молебны… - все мнится былью, моей былью… - будто во сне забытом.

Мы смотрим с моста. И Кривая смотрит - или дремлет? Я слышу окрик, - «ай примерзли?» - узнаю Чалого, новые наши сани и молодого кучера Гаврилу. Обогнали нас. И вон уже где, под самым Кремлем несутся, по ухабам! Мне стыдно, что мы примерзли. Да что же, Горкин?.. Будочник кричит - вчего заснули?» - знакомый Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает–шутит:

Годков сто будет? Где вы такую раскопали, старей Москва–реки? Горкин просит:

И не маши лучше, а то и до вечера не стронет! Подходят люди: чего случилось? Смеются: «помирать, было, собралась, да бутошника боится!» Кривую гладят, подпирают санки, но она только головой мотает - не Желает. Говорят - «за польцимейстером надо посылать!».

Ладно, смейся… - начинает сердиться Горкин, - она поумней тебя, себя знает.

Кривая трогается. Смеются: «гляди, воскресла!..»

Ладно, смейся. Зато за ней никакой заботы… поставим, где хотим, уйдем, никто и не угонит. А гляди–домой помчит… ветру не угнаться!

Едем под Кремлем, крепкой еще дорогой, зимней. Зубцы и щели… и выбоины стен говорят мне о давнем–давнем. Это не кирпичи, а древний камень, и на нем кровь, святая. От стен и посейчас пожаром пахнет. Ходили по ним Святители, Москву хранили. Старые Цари в Архангельском Соборе почивают, в подгробницах, Писано в старых книгах - «воздвижется Крест Харсунский, из Кремля выйдет в пламени», - рассказывал мне Горкин.

А это - Башня Тайницкая, с подкопом. С нее пушки палят, в Крещенье, когда на Ердань ходят.

Народу гуще. Несут вязки сухих грибов, баранки, мешки с горохом. Везут на салазках редьку и кислую капусту. Кремль уже позади, уже чернеет торгом. Доносит гул. Черно, - до Устьинского Моста, дальше.

Горкин ставит Кривую, закатывает на тумбу вожжи. Стоят рядами лошадки, мотают торбами. Пахнет сенцом на солнышке, стоянкой. От голубков вся улица - живая, голубая. С казенных домов слетаются, сидят на санках. Под санками в канавке плывут овсинки, наерзывают льдышки. На припеке яснеют камушки. Нас уже поджидает Антон Кудрявый, совсем великан, в белом, широком полушубке.

На руки тебя приму, а то задавят, - говорит Антон, садясь на корточки, - папашенька распорядился. Легкой же ты, как муравейчик! Возьмись за шею… Лучше всех увидишь.

Я теперь выше торга, кружится подо мной народ. Пахнет от Антона полушубком, баней и… пробками. Он напирает, и все дают дорогу; за нами Горкин. Кричат; «ты, махонький, потише! колокольне деверь!» А Антон шагает - эй, подайся!

Какой же великий торг!

Широкие плетушки на санях, - все клюква, клюква, все красное. Ссылают в щепные короба и. в ведра, тащат на головах.

Самопервеющая клюква! Архангельская клюкыва!..

Клю–ква… - говорит Антон, - а по–нашему и вовсе журавиха.

И синяя морошка, и черника - на постные пироги и кисели. А вон брусника, в ней яблочки. Сколько же брусники!

Вот он, горох, гляди… хороший горох, мытый. Розовый, желтый, в санях, мешками. Горошники - народ веселый, свои, ростовцы. У Горкина тут знакомцы. «А, наше вашим… за пуколкой?» - «Пост, надоть повеселить робят–то… Серячок почем положишь?» - «Почем почемкую - потом и потомкаешь!» - «Что больно несговорчив, боготеешь?» Горкин прикидывает в горсти, кидает в рот. - «Ссыпай три меры». Белые мешки, с зеленым, - для ветчины, на Пасху. - «В Англию торгуем… с тебя дешевше».

А вот капуста. Широкие кади на санях, кислый я вонький дух. Золотится от солнышка, сочнеет. Валят ее в ведерки и в ушаты, гребут горстями, похрустывают - не горчит ли? Мы пробуем капустку, хоть нам не надо.

Огородник с Крымка сует мне беленькую кочерыжку, зимницу, - «как сахар!». Откусишь - щелкнет.

А вот и огурцами потянуло, крепким и свежим духом, укропным, хренным. Играют золотые огурцы в рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, с палками укропа, с листом смородинным, с дубовым, с хренком. Антон дает мне тонкий, крепкий, с пупырками; хрустит мне в ухо, дышит огурцом.

Весело у нас, постом–то? а? Как ярмонка. Значит, чтобы не грустили. Так, что ль?.. - жмет он меня под ножкой.

А вот вороха морковки - на пироги с лучком, и лук, и репа, и свекла, кроваво–сахарная, как арбуз. Кадки соленого арбуза, под капусткой поблескивает зеленой плешкой.

Редька–то, гляди, Панкратыч… чисто боровки! Хлебца с такой умнешь!

И две умнешь, - смеется Горкин, забирая редьки. А вон - соленье; антоновка, морошка, крыжовник, румяная брусничка с белью, слива в кадках… Квас всякий - хлебный, кислощейный, солодовый, бражный, давний - с имбирем…

Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..

А сбитню хочешь? А, пропьем с тобой семитку. Ну–ка, нацеди.

Пьем сбитень, обжигает.

Постные блинки, с лучком! Грещ–щневые–ллуковые блинки!

Дымятся луком на дощечках, в стопках.

Великопостные самые… сах–харные пышки, пышки!..

Грешники–черепенники горря–чи, Горрячи греш–нички..!

Противни киселей - ломоть копейка. Трещат баранки. Сайки, баранки, сушки… калужские, боровские, жиздринские, - сахарные, розовые, горчичные, с анисом - с тмином, с сольцой и маком… переславские бублики, витушки, подковки, жавороночки… хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный весовой с изюмцем, пеклеванный…

Везде - баранка. Высоко, в бунтах. Манит с шестов на солнце, висит подборами, гроздями. Роются голуби в баранках, выклевывают серединки, склевывают мачок. Мы видим нашего Мурашу, борода в лопату, в мучной поддевке. На шее ожерелка из баранок. Высоко, в баранках, сидит его сынишка, ногой болтает.

Во, пост–то!.. - весело кричит Мураша, - пошла бараночка, семой возок гоню!

Сбитню, с бараночками… сбитню, угощу кого…

Ходят в хомутах–баранках, пощелкивают сушкой, потрескивают вязки. Пахнет тепло мочалой.

Ешь, Москва, не жалко!..

А вот и медовый ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый, золотистый, - показывает Горкин, - этот называется печатный, энтот - стеклый, спускной… а который темный - с гречишки, а то господский светлый, липнячок–подсед. Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем от всех сортов. На бороде Антона липко, с усов стекает, губы у меня залипли. Будочник гребет баранкой, диакон - сайкой. Пробуй, не жалко! Пахнет от Антона медом, огурцом.

Черпают черпаками, с восковиной, проливают на грязь, на шубы. А вот - варенье. А там - стопками ледяных тарелок - великопостный сахар, похожий на лед зеленый, и розовый, и красный, и лимонный. А вон, чернослив моченый, россыпи шепталы, изюмов, и мушмала, и винная ягода на вязках, и бурачки абрикоса с листиком, сахарная кунжутка, обсахаренная малинка и рябинка, синий изюм кувшинный, самонастояще постный, бруски помадки с елочками в желе, масляная халва, калужское тесто кулебякой, белевская пастила… и пряники, пряники - нет конца.

На тебе постную овечку, - сует мне беленький пряник Горкин.

А вот и масло. На солнце бутыли - золотые: маковое, горчишное, орешное, подсолнечное… Всхлипывают насосы, сопят–бултыхают в бочках.

Я слышу всякие имена, всякие города России. Кружится подо мной народ, кружится голова от гула. А внизу тихая белая река, крохотные лошадки, санки, ледок зеленый, черные мужики, как куколки. А за рекой, над темными садами, - солнечный туманец тонкий, в нем колокольни–тени, с крестами в искрах, - милое мое Замоскворечье.

А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел! Пахнет соленым, крепким. Как знамя великого торга постного, на высоких шестах подвешены вязки сушеного белого гриба. Проходим в гомоне.

Лопаснинские, белей снегу, чище хрусталю! Грыбной елараш, винегретные… Похлебный грыб сборный, ест прнтоиии соборный! Рыжики соленые–смоленые, монастырские, закусочные… Боровички можайские! Архиерейские грузди, нет сопливей!.. Лопаснинскне отборные, в медовом уксусу, дамская прихоть, с мушиную головку, на зуб неловко, мельчен мелких!..

Горы гриба сушеного, всех сортов. Стоят водопойные корыта, плавает белый триб, темный и красношляпный, в пятак и в блюдечко. Висят на жердях стенами. Шатаются парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают по доскам до звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины…

Теперь до Устьинского пойдет, - грыб и грыб! Грыбами весь свет завалим. Домой вора.

Кривая идет ходчей. Солнце плывет, к закату, снег на реке синее, холоднее.

Благовестят, к стоянию торопиться надо, - прислушивается Горкин, сдерживая Кривую, - в Кремлю ударили?..

Я слышу благовест, слабый, постный.

Под горкой, у Константина–Елены. Колоколишко у них ста–ренький… ишь, как плачет!

Слышится мне призывно - по–мни… по–мни… и жалуется как будто.

Стоим на мосту, Кривая опять застряла. От Кремля благовест, вперебой, - другие колокола вступают. И с розоватой церковки, с мелкими главками на тонких шейках, у Храма Христа Спасителя, и по реке, подальше, где Малюта Скуратов жил, от Замоскворечья, - благовест: все зовут. Я оглядываюсь на Кремль; золотится Иван Великий, внизу темнее, и глухой - не его ли - колокол томительно позывает - по–мни!..

Кривая идет ровным, надежным ходом, я звоны плывут над нами.

Петровки, самый разгар работ, – и отец целый день на стройках. Приказчик Василь Василин и не ночует дома, а все в артелях. Горкин свое уже отслужил – «на покое», и его тревожат только в особых случаях, когда требуется свой глаз. Работы у нас большие, с какой-то «неустойкой»: не кончишь к сроку – можно и прогореть.

Спрашиваю у Горкина:

– Это что же такое – «прогореть»?

– А вот скинут последнюю рубаху – вот те и прогорел! Как прогорают-то… очень просто.

А с народом совсем беда: к покосу бегут домой, в деревню, – и самые-то золотые руки. Отец страшно озабочен, спешит-спешит, летний его пиджак весь мокрый, пошла жара, Кавказка все ноги отмотала по постройкам, с утра до вечера не расседлана. Слышишь – отец кричит:

– Полуторное плати, только попридержи народ! Вот бедовый народишка… рядились, черти, – обещались не уходить к покосу, а у нас неустойки тысячные… Да не в деньгах дело, а себя уроним. Вбей ты им, дуракам, в башку… втрое ведь у меня получат, чем со своих покосов!

– Вбивал-с, всю глотку оборвал с ними… – разводит беспомощно руками Василь Василии, заметно похудевший, – ничего с ими не поделаешь, со спокон веку так. И сами понимают, а… гулянки им будто, травкой побаловаться. Как к покосу – уж тут никакими калачами не удержать, бегут. Воротятся – приналягут, а покуда сбродных попринаймем. Как можно-с, к сроку должны поспеть, будь покойны-с, уж догляжу.

То же говорит и Горкин, а он все знает: покос – дело душевное, нельзя иначе, со спокон веку так; на травке поотдохнут – нагонят.

Ранним утром солнце чуть над сараями, а у крыльца уже шарабан. Отец сбегает по лестнице, жуя на ходу калачик, прыгает на подножку, а тут и Горкин, чего-то ему надо.

– Что тебе еще?.. – спрашивает отец тревожно, раздраженно. – Какой еще незалад?

– Да все, слава Богу, ничего. А вот, хочу вот к Сергию Преподобному сходить помолиться, по обещанию… взад-назад.

Отец бьет вожжой Чалого и дергает на себя. Чалый взбрыкивает и крепко сечет по камню.

– Ты еще… с пустяками! Так вот тебе в самую горячку и приспичило? Помрешь – до Успенья погодишь?..

Отец замахивается вожжой – вот-вот укатит.

– Это не пустяки, к Преподобному сходить помолиться… – говорит Горкин с укоризной, выпрастывая запутавшийся в вожже хвост Чалому. – Теплую бы пору захватить. А с Успенья ночи холодные пойдут, дожжи… уж нескладно итить-то будет. Сколько вот годов все сбираюсь…

– А я тебя держу? Поезжай на машине, в два дня управишься. Сам понимаешь, время горячее, самые дела, а… как я тут без тебя? Да еще, не дай Бог, Косой запьянствует?..

– Господь милостив, не запьянствует… он к зиме больше прошибается. А всех делов, Сергей Иваныч, не переделаешь. И годы мои такие, и…

– А, помирать собрался?

– Помирать – не помирать, это уж Божия воля, а… как говорится, делов-то пуды, а она – туды!

– Как? кто?.. Куды – туды?.. – спрашивает с раздражением отец, замахиваясь вожжой.

– Известно, кто. Она ждать не станет – дела ли, не дела ли, – а все покончит.

Отец смотрит на Горкина, на распахнутые ворота, которые придерживает дворник, прикусывает усы.

– Чудак… – говорит он негромко, будто на Чалого, машет рукой чему-то и выезжает шагом на улицу.

Горкин идет расстроенный, кричит на меня в сердцах: «Тебе говорю, отстань ты от меня, ради Христа!» Но я не могу отстать. Он идет под навес, где работают столяры, отшвыривает ногой стружку и чурбачки и опять кричит на меня: «Ну, чего ты пристал?..» Кричит и на столяров чего-то и уходит к себе в каморку. Я бегу в тупичок к забору, где у него окошко, сажусь снаружи на облицовку и спрашиваю все то же: возьмет ли меня с собой. Он разбирается в сундучке, под крышкой которого наклеена картинка – «Троице-Сергиева Лавра», лопнувшая по щелкам и полинявшая. Разбирается и ворчит:

– Не-эт, меня не удержите… к Серги-Троице я уйду, к Преподобному… уйду. Все я да я… и без меня управитесь. И Ондрюшка меня заступит, и Степан справится… по филенкам-то приглядеть, велико дело! А по подрядам сновать – прошла моя пора. Косой не запьянствует, нечего бояться… коли дал мне слово-зарок – из уважения соблюдет. Как раз самая пора, теплынь, народу теперь по всем дорогам… Не-эт, меня не удержите.

– А меня-то… обещался ты, а?.. – спрашиваю я его и чувствую горько-горько, что меня-то уж ни за что не пустят. – А меня-то, пустят меня с тобой, а?..

Он даже и не глядит на меня, все разбирается.

– Пустят тебя, не пустят… – это не мое дело, а я все равно уйду. Не-эт, не удержите… всех, брат, делов не переделаешь, не-эт… им и конца не будет. Пять годов, как Мартына схоронили, все сбираюсь, сбираюсь… Царица Небесная как меня сохранила, – показывает Горкин на темную иконку, которую я знаю, – я к Иверской сорок раз сходить пообещался, и то не доходил, осьмнадцать ходов за мной. И Преподобному тогда пообещался. Меня тогда и Мартын просил-помирал, на Пасхе как раз пять годов вышло вот: «Помолись за меня, Миша… сходи к Преподобному». Сам так и не собрался, помер. А тоже обещался, за грех…

– А за какой грех, скажи… – упрашиваю я Горкина, но он не слушает.

Он вынимает из сундучка рубаху, полотенце, холщовые портянки, большой привязной мешок, заплечный.

– Это вот возьму, и это возьму… две сменки, да… И еще рубаху, расхожую, и причащальную возьму, а ту на дорогу, про запас. А тут, значит, у меня сухарики… – пошумливает он мешочком, как сахарком, – с чайком попить-пососать, дорога-то дальная. Тут, стало быть, у меня чай-сахар… – сует он в мешок коробку из-под икры с выдавленной на крышке рыбкой, – а лимончик уж на ходу прихвачу, да… ножичек, поминанье… – сует он книжечку с вытесненным на ней золотым крестиком, которую я тоже знаю, с раскрашенными картинками, как исходит душа из тела и как она ходит по мытарствам, а за ней светлый Ангел, а внизу, в красных языках пламени, зеленые нечистые духи с вилами. – А это вот, за кого просвирки вынуть, леестрик… все по череду надо. А это Сане Юрцову вареньица баночку снесу, в квасной послушание теперь несет, у Преподобного, в монахи готовится… от Москвы, скажу, поклончик-гостинчик. Бараночек возьму на дорожку…

У меня душа разрывается, а он говорит и говорит и все укладывает в мешок. Что бы ему сказать такое?..

– Горкин… а как тебя Царица Небесная сохранила, скажи?.. – спрашиваю я сквозь слезы, хотя все знаю.

Он поднимает голову и говорит нестрого:

– Хлюпаешь-то чего? Ну, сохранила… я тебе не раз сказывал. На вот, утрись полотенчиком… дешевые у тебя слезы. Ну, ломали мы дом на Пресне… ну, нашел я на чердаке старую иконку, ту вон… Ну, сошел я с чердака, стою на втором ярусу… – дай, думаю, пооботру-погляжу, какая Царица Небесная, лика-то не видать. Только покрестился, локотком потереть хотел… – ка-ак загремит все… ничего уж не помню, взвило меня в пыль!.. Очнулся в самом низу, в бревнах, в досках, все покорежено… а над самой над головой у меня – здоровенная балка застряла! В плюшку бы меня прямо!.. – вот какая. А робята наши, значит, кличут меня, слышу: «Панкратыч, жив ли?» А на руке у меня – Царица Небесная! Как держал, так и… чисто на крылах опустило. И не оцарапало нигде, ни царапинки, ни синячка… вот ты чего подумай! А это стену неладно покачнули – балки из гнезд-то и вышли, концы-то у них сгнили… как ухнут, так все и проломили, накаты все. Два яруса летел, с хламом… вот ты чего подумай!

Повествование в романе (некоторые литераторы называют это произведение автобиографической повестью) ведется от имени мальчика Вани, которому около семи лет. Таким образом, читатель воспринимает все события глазами ребенка. Кроме Вани, главными героями произведения «Лето Господне» являются следующие персонажи.

Отец Вани – Сергей Иванович. Это рачительный и добрый хозяин, который исправно ведет дела, помогает бедным, многое делает на благо города. Внезапная болезнь и смерть отца оказывают огромное негативное воздействие на главного героя, заставляют его в столь раннем возрасте задуматься о вечных ценностях.

Михаил Панкратович Горкин раньше работал плотником, а теперь является духовным наставником мальчика. Этого человека все любят за доброту и преданность дому. Сам Сергей Иванович по-дружески называет Михаила Панкратовича Горкой, не скупится в его адрес на добрые слова, одаривает подарками.

Василий Васильевич по прозвищу Косой служит в доме старшим приказчиком. Его отличают трудолюбие, богатырское здоровье, умение быстро решать дела и преданность хозяину. Любовь к спиртному – единственный серьезный недостаток Василь-Василича, как его называют домочадцы.

Праздники

Ваня просыпается в замоскворецком доме своего отца. В это утро уже полным ходом идет генеральная уборка, которую всегда делают в Чистый Понедельник. В комнату мальчика входит Михаил Панкратович Горкин с медным тазом. Он начинает выкуривать масленицу различными благовониями. Делает это, как всегда, усердно и тщательно.

Начинается Великий Пост. Зима сдает потихоньку свои права, на улице уже сыро от капели, которая звонко сообщает о себе с московских крыш. Снег уступает место проталинам, а глыбы льда находят приют в ложбинах и погребах.

Бывший плотник Горкин с отеческой заботой опекает Ваню, помогает ему вникнуть в суть православных праздников, обрядов и русских народных традиций, ходит с ребенком в церковь. На ефимоны мальчик в первый раз стоит у аналоя и слушает певчих. Ему страшно от мысли, что все люди умрут. Ваня очень бы хотел, чтобы все умерли в один день, а затем благополучно воскресли.

Ваня с Горкиным едут на Постный рынок. Там видимо-невидимо товаров: черника, морошка, клюква, грибы, огурцы в рассоле. В медовом ряду неимоверное количество разных сортов меда. В дороге Михаил Панкратович рассказывает мальчику о Москве, ее истории, учит своего подопечного любить родные места.

Все в доме с нетерпением ждут Благовещенье. Это очень важный христианский праздник, без которого и других торжеств могло не быть. Среди ночи на Благовещенье неожиданно запел жаворонок. Его ровно год назад принес в дом птичник Солодовкин. Он тогда пообещал, что ровно через год жаворонок запоет. Так и случилось. По старинному русскому обычаю каждой весной птиц выпускают на волю.

Постепенно Великий пост подходит к концу, в доме и городе царит предпраздничное настроение. Все улочки очищены от снега, Ванин отец вместе с рабочими готовит иллюминацию в церкви. В доме натерты полы, поставлены лампадки, покрашены яйца и уложены в специальные корзинки. Они так радуют глаз.

На Пасху с утра звонят колокола, во дворе накрыты столы. За праздничный обед вместе с семьей хозяина садятся все работники. Горкин дарит Ване хрустальное золотое яичко, через которое так забавно смотреть на этот мир. Все теперь кажется золотым: люди, сад, крыша, даже звон колоколов.

Через несколько дней после Пасхи Сергею Ивановичу привозят икону Царица Небесная. Ее торжественно вносят в дом, обходят с ней все комнаты, а также двор с амбарами и сараями.

На Вознесенье принято делать особое печенье в форме ступенек – Христовых лесенок. Его все едят осторожно, поскольку есть примета, если сломаешь печенье, то в рай по лесенке не попадешь.

Троица – особенно красивый праздник, который будоражит воображение мальчика. С Михаилом Панкратовичем Ваня едет за цветами и березками. Церковь в этот день кажется цветущим садом. Так же нарядно и в доме, где возле каждой иконы установлены березки. А весь двор с самого утра устлан травой.

На Яблочный Спас в саду собирают яблоки. Затем Горкин с Ваней едут к торговцу Крапивкину, чтобы продать «урожай». Михаил Панкратович рассказывает мальчику, что через этот плод на землю пришел грех. В церкви яблоки кропят и святят, их здесь очень много, как и людей в этот праздничный день.

После шестинедельного зимнего поста наступает Великий праздник – Рождество. За несколько дней до этого славного события в городе ставят елки, бойко торгуют курами, гусями, свининой, калачиками, сбитнями, кутьей, мясными пирогами и многими другими аппетитными блюдами. А дома, как обычно, пахнет елкой.

На Рождество с черного хода в дом заходят «разные» люди. Одеты они явно не по погоде – в легких пальтишках и кофточках. Для нищих накрывают праздничный стол, а хозяин произносит тост. Сергей Иванович от души поздравляет всех гостей с Рождеством Христовым и угощает.

На Святки у Вани заболело горло, поэтому родители не берут его с собой в театр. Мальчика и других людей развлекает на кухне Михаил Панкратович. Он гадает всем по «кругу царя Соломона». Ваня замечает, что Горкин хитрит. Плотник читает изречения на свой выбор, пользуясь тем, что многие работники в доме не обучены грамоте.

На Крещение в Москве-реке освящают воду, многие купаются в проруби. Василь-Василич заключает пари с немцем: кто дольше сможет просидеть в ледяной воде. К ним присоединяется солдат. Василич побеждает обоих соперников, продержавшись в проруби почти три минуты. Правда, сделал он это с помощью хитрой уловки, намазавши тело жиром.

Наступает Масленица, и в каждом доме пекут блины. Народ радостно и весело катается с ледяных горок, говеет. В последний день Масленицы, который называется Прощеное Воскресенье, все друг перед другом извиняются, просят прощения за обиды, необдуманные поступки. Завтра вновь начнется Великий пост с печального звона и тревожной тишины.

Радости

Отец посылает Ваню и Михаила Панкратовича на ледокольню. Там нужно навести порядок, поскольку Василич ушел в запой. Однако поддельные рабочие прекрасно справились с делом и без своего руководителя, хотя тоже отмечали Денискин День рождения.

Наступил Петровский пост. Он самый легкий из всех четырех, к тому же летний. Кругом полно зелени, фруктов, ягод. Горкин рассказывает Ване, что первые апостолы, которых звали Петр и Павел, приняли мученическую смерть. Поэтому, из большого уважения к ним, народ и постится.

Затем Михаил Панкратович, Ваня, горничная Маша и белошвейка Глаша отправляются на речку полоскать белье. В Машу влюбился Денис, который живет на портомойне. Он просит Горкина посодействовать в его отношениях с девушкой.

На праздник Донской иконы намечен крестный ход, к которому тщательно и торжественно готовятся. Горкину и Василь-Василичу предстоит нести хоругви, поэтому они очищают свои тела в бане.

Во время шествия Михаил Панкратович несет золотую хоругвь, которая символизирует Светлое Воскресение Христово. Василь-Василич идет с хоругвью, которая похожа на звезду. Она является символом Рождества Христова.

В ожидании Покрова Василич замечает, что это очень важный день. Землю снежком покроет. В доме полным ходом идет засолка огурцов, капусты, яблок. Ведь зима уже не за горами. В этот день появляется на свет Ванина сестра – Ксюша, а Маша с Денисом сватаются.

Еще одно важное событие – именины Сергея Ивановича. Хозяин принимает множество поздравлений, ему везут пироги со всех уголков Москвы, а рабочие изготавливают в честь именинника огромный крендель, на котором написано: «Хозяину благому». Даже сам архиерей прибывает в дом, чтобы поздравить Сергея Ивановича.

После Покрова наемные рабочие разъезжаются по домам, поскольку работы в доме практически не остается.

На Михайлов день празднует именины Михаил Панкратович. Ваня очень огорчен, что не успел приготовить подарок своему любимому наставнику. Мальчика выручает отец, который в кошелек из сафьяна кладет деньги от себя и от сына. Кроме того, Сергей Иванович щедро одаривает Горкина дорогими вещами, за доброту и преданность.

На Филипповки навалило много снега, и ударил мороз. Реки сковало льдом, а дороги затвердели и стали удобными для езды.

Приближается Рождество. Характерная примета этого праздника – на Конную площадь везут живность со всех уголков России. Ваня с Горкиным делают закупки к празднику, а в доме чистят снегом диваны, кресла, ковры, ставят лампадки.

В Сочельник в доме царит идеальная чистота, но сытно обедать пока не полагается. Можно лишь побаловаться чайком с маковыми подковками. После службы в церкви решили зайти к Горкину и там уже разговелись.

В Зоологическом саду отец Вани задумал построить «ледяной дом», для чего начал свозить туда елки, фонарики и много других вещей. Как строить «ледяной дом» толком никто не знает, поэтому сооружают его по своему разумению. Но дом вышел на славу, словно из красивой сказки. Вечером его стены отсвечивают разными цветами. Москвичи благодарят Сергея Ивановича за это чудо.

В Крестопоклонную неделю в доме выпекают печенье в форме креста. Малинки в нем напоминают гвоздики. Так повелось в роду Сергея Ивановича еще от прабабушки Устиньи. Приготовлением печенья занимается Марьюшка, которая делает работу с молитвой на устах.

В это время происходит много дурных предзнаменований. Сергей Иванович и Горкин видят дурные сны, а еще начал цвести змеиный цветок, который способен на такое один раз в двадцать-тридцать лет. Матушка считает это очень плохой приметой. Вскоре умирает тетка отца Пелагея Ивановна.

Во время поста Ваня впервые говеет, вместо сладкого ест одни сушки. Михаил Панкратович ведет мальчика в баню, а затем в церковь на покаяние. Ваня со слезами на глазах рассказывает отцу Виктору о своих детских грехах. После покаяния и батюшкиного наставления на душе у ребенка становится очень легко.

В Вербное воскресенье все в доме ждут, когда же, наконец, старый угольщик привезет вербу. Особенно сокрушается по этому поводу Горкин, который не представляет, как можно встречать праздник без вербы в доме.

На поиски угольщика отправляют одного рабочего. Выясняется, что в санях сломалась оглобля, и старик оказался в овраге. Угольщика освобождают, а красавицу-вербу благополучно доставляют в дом.

Михаил Панкратович говорит, что в этот день Бог воскресил Лазаря. Значит, всем будет вечная жизнь, надо радоваться.

На Пасху народ ликует, звонят колокола. Дворника Гришку, который пропустил службу, обливают холодной водой. Однако он не обижается, только усмехается в ответ. В этом году Пасха поздняя, поэтому уже успели прилететь из теплых стран первые ласточки.

Снова начинаются плохие предзнаменования. Бушуй воет всю ночь, а реполов вдруг начинает петь.

Михаил Панкратович объясняет Ване, почему неделя, когда вспоминают усопших, называется Радуница. Просто в это время все люди отправляются на могилки к своим родным и близким. Они говорят усопшим: «Радуйтесь, скоро все воскреснем».

По пути с кладбища Михаил Панкратович и Ваня заходят в трактир, чтобы выпить чаю. Здесь они слышат страшную весть о том, что Сергея Ивановича убила лошадь. Однако дома оказывается, что Ванин отец жив, только находится в очень тяжелом состоянии. Лежит с разбитой головой и бредит.

Скорби

Один за другим в дом приходят посетители. Все молятся за здоровье хозяина, желают ему скорейшего выздоровления. Через какое-то время Сергею Ивановичу становится лучше, однако работать он пока не может. Управлением хозяйства занимается Василь-Василич.

По словам отца, произошло все следующим образом. Сергей Иванович ехал на молодой, еще необъезженной лошади и наслаждался красотами природы. Когда же он хлестнул кобылицу нагайкой, та резко метнулась и понеслась что есть мочи, а затем скинула хозяина на землю. Сергей Иванович неудачно упал и сильно ударился головой.

Когда хозяин немного оправился от болезни, то поехал в бани, чтобы окатить там себя живой водой. После этого он стал чувствовать себя значительно лучше, чем очень обрадовал родных и близких.

Отец берет Ваню в поездку по Москве. С ними путешествует и Михаил Панкратович. На Воробьевке Сергей Иванович долго любуется матушкой-Москвой, ее величием и красотой.

Отец постепенно возвращается к прежним делам, начинает проверять стройки. Но в одну из таких поездок ему становится плохо, хозяин едва не падает с лесов. Василич привозит Сергея Ивановича домой, и всем становится ясно, что болезнь вернулась.

На Троицу Сергей Иванович нарядно одевается, выходит к столу, чтобы со всеми пообедать. Но радости в доме не чувствуется, родные предполагают, что болезнь уже не отпустит хозяина.

Так и происходит. В один из дней Сергею Ивановичу становится совсем худо, он даже не выходит из своей комнаты. Врачи не дают никакой надежды на выздоровление. Говорят, что нужна операция, но медицина еще не достигла технических возможностей для столь сложной процедуры. После вскрытии головы, умирают девять из десяти пациентов.

Чудотворные иконы и другие церковные атрибуты тоже не помогают, Сергею Ивановичу не становится лучше. Остается лишь уповать на волю Божию.

На Спас-Преображение все приносят в дом освященные яблоки. Михаил Панкратович с грустью вспоминает, как раньше любил меняться яблочками с «папашенькой». Слезы катятся градом по его седой бородке.

После Успенья в доме, как обычно, солят огурцы. Но радости уже нет, песен никто не поет. Сергею Ивановичу становится совсем плохо, он ничего не ест. В день Ивана Богослова матушка решает, что пора отвести детей к отцу на благословение. Однако Сергей Иванович говорит, что уже ничего не видит. Матушка подводит каждого ребенка к отцу и помогает благословить детей.

На следующий день в доме проводят обряд Соборования. Ване очень жалко отца, он все время плачет. Михаил Панкратович всеми средствами старается утешить ребенка, говорит, что все мы еще свидимся, если Богу будет угодно.

Наступает последний День рождения Сергея Ивановича. Отовсюду в дом несут подарки, поздравления. Однако в этот раз всеобщая любовь не доставляет радости имениннику и его родне. Горкин объясняет Ване, что все хотят напоследок высказать уважение хозяину дома, ведь он еще жив.

Мальчик цепляется за каждую маленькую надежду на выздоровление отца. Когда тот выпивает немного миндального молока, Ваня думает, что, может быть, еще все образуется. С этой мыслью он засыпает и видит красивый сон.

Проснувшись, мальчик понимает, что произошло что-то ужасное. В доме завешаны зеркала. Горкин подводит Ваню к гробу, чтобы тот простился с отцом. Ване становится плохо. Когда мальчик приходит в себя, Михаил Панкратович сообщает, что Ваня проспал целые сутки.

На похороны отца мальчик идти не может. Он очень ослаб, ноги не держат. Ваню заворачивают в одеяло и подносят к окну, чтобы он в последний раз посмотрел на отца. Мальчик видит огромное количество людей, которые пришли проводить в последний путь Сергея Ивановича. Ваня крестится и прощается с отцом.

Роман «Лето Господне» Шмелева, написанный в 1948 году в Париже, является автобиографическим произведением. В книге описана жизнь патриархальной купеческой семьи глазами маленького мальчика. Привычный жизненный уклад русского купечества показан через церковный богослужебный год.

Для лучшей подготовки к уроку литературы рекомендуем читать онлайн краткое содержание «Лето Господне» по главам. Проверить свои знания можно при помощи теста на нашем сайте.

Главные герои

Ваня – добрый, живой и веселый мальчик, которому нет еще и семи лет, от его лица ведется повествование.

Другие персонажи

Сергей Иванович – отец Вани, зажиточный купец, живущий по совести.

Михаил Панкратович Горкин – старый плотник, духовный наставник Вани.

Праздники

Великий пост

Чистый понедельник

В Чистый понедельник « в доме чистят ». Ваня вспоминает, как Горкин вчера рассказывал, что нужно готовить душу к светлому празднику – « говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться ». Старый плотник Горкин всегда рядом с Ваней, и помогает ему понять смысл религиозных праздников и обрядов.

Ефимоны

На Ефимоны Ваня отправляется с Горкиным в храм. Это его первое стояние, и мальчику « немножко страшно ».

Мартовская капель

Засыпая, Ваня слышит, как в окно стучит не серый унылый дождь, а « веселая мартовская капель ». Он рисует картины прихода долгожданной весны, и на душе его становится легко и радостно.

Постный рынок

На следующее утро Ваня с Горкиным отправляется на « Постный Рынок ». Дорога их лежит мимо Кремля, и всеведущий Михаил Панкратович рассказывает мальчику все, что знает о Москве.

Благовещенье

Часть 1

Завтра у всех православных « красный денечек будет » – Благовещенье. Неожиданно в отцовском кабинете « жавороночек запел, запел-зажурчал, чуть слышно » – до этого дня он молчал больше года.

Часть 2

На Благовещенье торговец приносит в купеческий дом множество птиц, и, по старому обычаю, их выпускают вместе и хозяин, и работники. Ваня, выпуская на волю маленьких пичужек, чувствует большую радость.

Пасха

Ваня всем своим сердцем, своей юной душой чувствует, насколько « необыкновенные эти дни – страстные, Христовы дни ». Горкин ведет Ваню в храм, откуда берет начало Крестный ход.

Розговины

Во дворе накрыты праздничные столы, хозяева садятся за стол вместе с работниками – так повелось исстари.

Царица Небесная

В дом должны принести Иверскую икону Богородицы, и по этому случаю двор тщательно убирают. Все молятся Заступнице, икону торжественно вносят в дом, обходят с ней амбары, скотный двор, рабочие спальни.

Троицын день

На Вознесенье в доме пекут «Христовы лесенки» и едят их осторожно, перекрестясь: « кто лесенку сломает – в рай и не вознесется, грехи тяжелые ». Все углы и иконы в доме украшены березовыми ветвями. Церковь выглядит, словно цветущий сад – « благоприятное лето Господне ».

Яблочный спас

Горкин объясняет мальчику, что в яблочный Спас плоды необходимо кропить святой водой перед тем, как съесть, поскольку « грех пришел через них ».

Рождество

На Рождество « на улицах – сугробы, все бело », а за несколько дней до праздника « на рынках, на площадях, – лес елок ». Под образа, на сено ставят кутью « из пшеницы, с медом; взвар – из чернослива, груши, шепталы ». Все эти угощения – в дар Христу.

Святки

Птицы Божьи

Утро Рождества. Из кухни раздаются головокружительные запахи – это « густые запахи Рождества, домашние ». Сергей Иванович поздравляет всех с Рождеством Христовым и приглашает к праздничному, богато украшенному столу.

Обед «для разных»

В купеческий дом « проходят с черного хода, крадучись » бедно одетые люди. Первым делом они греются у печки, а после – принимаются за праздничный обед.

Круг царя Соломона

У Вани « горлышко болит », и родители без него отправляются в театр. Домашние собираются за столом, и Горкин принимается гадать по кругу царя Соломона – кому что выпадет.

Крещенье

В Крещенье стоит трескучий мороз. Горкин умывает Ваню « святой водой, совсем ледяной ». Впервые Ваня едет со взрослыми на Москву-реку смотреть, как народ ныряет в прорубь в ледяную воду.

Масленица

Часть 1

Сергей Иванович отдает распоряжения – сам преосвященный « на блинах будет в пятницу ». На кухне « широкая печь пылает », здесь полным ходом идет работа. Хозяин дома торжественно встречает архиерея и принимается угощать его.

Часть 2

« В субботу, после блинов » все едут кататься с горок, специально залитых льдом. Там уже полным-полно людей. Кататься с таких горок – одно удовольствие, « дух захватывает, и падает сердце на раскате ».

Радости

Ледоколье

Горкин отправляется на ледокольню вместе с Ваней. Мальчик оказывается там впервые и поражается тому, что « там такая-то ярмонка, - жара прямо ». Здесь работают все « «случайный народ», пропащие, поденные ».

Петровками

Петровский пост или «Петровки» – « пост легкий, летний ». Горкин объясняет мальчику, что он так назван в честь первых апостолов Петра и Павла, которые « за Христа мученицкий конец приняли ».

Крестный ход

«Донская»

Перед Крестным ходом хоругви украшают живыми цветами, улицу посыпают песком и травой, « чтобы неслышно было, будто по воздуху понесут ».

Покров

Горкин рассказывает Ване, как Покров « всю землю покрывает, ограждает ». Под таким Покровом ничего не страшно, знай себе – работай прилежно да живи по совести.

Именины

Предверие

Осень в купеческом доме – самая « именинная пора ». В эту пору празднуют именины Ваня, его отец и матушка, Горкин, а также другие, не столь близкие мальчику люди. На именины Сергея Ивановича родные решают удивить его невиданным доселе кренделем, на котором сверху красуется надпись « на День Ангела - хозяину благому ».

Празднование

Когда вносят роскошный крендель в дом, « по всем комнатам разливается сдобный, сладко-миндальный дух », а Сергей Иванович утирает слезы счастья и со всеми целуется.

Михайлов день

Михаил Панкратович празднует именины в Михайлов день. От Ваниного отца он получает дорогие подарки, и старик искренне радуется им, как ребенок.

Филиповки

На Филипповки « снегу больше аршина навалило, и мороз день ото дня крепчей ». Так зовется Рождественский Пост, « от апостола Филиппа ». Сергей Иванович с помощниками принимается ставить «ледяной дом», а Ване дает задание – « нашлепать » билеты для катания с гор.

Рождество

Как только на Конную площадь начинают стекаться обозы с живностью – значит, скоро Рождество. После службы Ваня любуется звездным небом, на котором особенно выделяется « Рождественская звезда ».

Ледяной дом

При строительстве Ледяного дома в Зоологическом саду отец очень боится нежданной оттепели – « все и пропадет, выйдет большой скандал ». При торжественном его открытии в небо запускают шипящие ракеты, которые освещают сказочный, хрустальный замок миллионом огней.

Крестопоклонная

В субботу третьей недели Великого Поста, перед Крестопоклонной, в доме выпекают «кресты» – « особенное печенье, с привкусом миндаля, рассыпчатое и сладкое ». В Крестопоклонную неделю выдерживают строгий, священный пост. Все домашние опечалены дурным предзнаменованием – зацвел «змеиный цвет», сулящий скорую смерть.

Говенье

Ваня, наряду со взрослыми, впервые говеет. Он не ест сладкого, смывает грехи в бане, в пятницу перед вечерей просит у всех прощения, и в церкви кается в своих детских прегрешениях.

Вербное воскресенье

Дом украшают пышной, красивой вербой. Горкин рассказывает, что в это день Господь воскресил Лазаря – « вечная, значит, жизнь всем будет, все воскреснем ».

На святой

В светлый праздник Пасхи у Вани отличное настроение – он рад всему, что его окружает. Дворовые наказывают дворника Гришку, который всех обманул, что поговел, а сам этого не сделал. Его облили ледяной водой, а « вечерком повели в трактир, сделали мировую ».

Егорьев день

В этот год « Пасха случилась поздняя, захватила Егорьев День ». Прилетели первые ласточки, но скворечники все еще пустуют – дурное предзнаменование.

Радуница

Радуница – «усопший праздник», как любит говорить Горкин. В этот день православные на могилки, и мысленно радуются, что все воскреснем. « Потому и зовется - Радуница ».

После посещения кладбища Ваня и Горкин узнают страшную новость – Сергея Ивановича сильно ушибла лошадь.

Скорби

Святая радость

В купеческий дом с утра до вечера приходят гости со всей Москвы – беспокоятся за Сергея Ивановича, молятся за его здоровье. Со временем отцу становится лучше, но голова еще « тяжелая, будто свинцом налито, и словно иголки колют ».

Живая вода

Чтобы « скатить » остатки болезни, отец отправляется в «Тридцатку» – это « самая дорогая баня, 30 копеек, и ходят в нее только богатые гости, чистые ».

Москва

После бани Сергею Ивановичу, действительно, стало лучше. Все радуются, что добрый и справедливый хозяин « жив-здоров ». В компании Горкина и Вани он отправляется н Воробьевку и « смотрит на родную свою Москву, долго смотрит ». Однажды на стройке у отца сильно закружилась голова, и он чуть не упал с лесов. Настроение в доме стало унылым – отцовская « болезнь воротилась ».

Серебряный сундучок

Доктор ругается, что отец совсем себя не бережет и, « чуть голове получше », уезжает по делам. Люди приносят ему различные чудотворные иконы, « заздравные » просвирки, но Сергею Ивановичу не становится лучше.

Горькие дни

Отцовская болезнь угнетающе действует на Ваню, который даже боится смотреть на него. К Сергею Ивановичу приезжают известные доктора, и на консилиуме они приходят к выводу, что единственный способ облегчить сильные головные боли и головокружения – операция, но выживает после нее только один из десяти. Остается только уповать на волю Божью.

Благословение детей

После Успенья, как всегда, в доме солят огурцы. Но только песен не поют – отцу совсем плохо. В день Ивана Богослова « матушка, в слезах » просит Сергея Ивановича благословить детей. Он уже никого не видит, но благословит Ваню и трех дочек: Сонечку, Маню и Катюшу.

Соборование

На Покров в доме рубят капусту, но былой радости нет. Все знают, « что нет никакой надежды: отходит » Сергей Иванович. Приезжают батюшки, собираются все родные – « неторопливо, благолепно » проходит служба соборования отца, которому трудно даже сидеть на подушках.

Кончина

В день своих именин Сергею Ивановичу так плохо, « что и словечка выговорить не может ». Целый день имениннику несут поздравительные пироги, « родные, и неродные приезжают, справляются, как папашенька ». К вечеру Сергей Иванович тихо умирает.

Похороны

Детей ведут к гробу, чтобы в последний раз попрощаться с усопшим отцом. При виде сморщенного желтого отцовского лица Ване становится плохо. От пережитых волнений его совсем не держат ноги, и он не может идти на похороны. Льется холодный осенний дождь, « улица черна народом », во дворе стоит серебряный гроб – « это последнее прощанье, прощенье с родимым домом, со всем, что было…».

Заключение

Роман Шмелева «Лето Господне» нередко называют энциклопедией православной жизни – настолько подробно автор описал все важные для каждого христианина религиозные праздники. Нравственные качества главного героя – мальчика Вани – формируются под влиянием религии, и благодаря этому ему удается пережить смерть горячо любимого отца и обрести новый смысл жизни.

Краткий пересказ «Лето Господне» будет особенно полезен для читательского дневника и при подготовке к уроку литературы.

Тест по роману

Проверьте запоминание краткого содержания тестом:

Рейтинг пересказа

Средняя оценка: 4.6 . Всего получено оценок: 76.

Шмелев Иван Лето господне. Именины

Осень – самая у нас именинная пора: на Ивана Богослова – мои, на мучеников Сергия и Вакха, 7 октября, — отца; через два дня мученики Евлампии – матушка именинница, на Михайлов день Горкин пирует именины, а зиму Василь Василич зачинает – Васильев день, — и всякие пойдут неважные.

После Покрова самая осень наступает: дожди студеные, гололед. На дворе грязь чуть не по колено, и ничего с ней нельзя поделать, спокон веку все мелется. Пробовали свозить, а ее все не убывает: за день сколько подвод пройдет, каждая плохо-плохо, а с полпудика натащит, да извозчики на сапогах наносят, ничего с ней нельзя поделать. Отец поглядит – и махнет рукой. И Горкин резон приводит: «Осень без грязи не бывает… зато душе веселей, как снежком покроет». А замостить – грохоту не оберешься, и двор-то не тот уж будет, и с лужей не сообразишься, камня она не принимает, в себя сосет. » Дедушка покойный рассердился как-то на грязь – кожаную калошу увязил, насилу ее нащупали, — никому не сказал, пригнал камню, и мостовщики пришли, — только, Господи благослови, начали выгребать, а прабабушка Устинья от обедни как раз и приезжает: увидала камень да мужиков с лопатами – с ломами – «да что вы», — говорит, — двор-то уродуете, земельку калечите… побойтесь Бога!» — и прогнала. А дедушка маменьку уважал и покорился. И в самый-то день Ангела ее, как раз после Покрова, корежить стали. А двор наш больше ста лет стоял, еще до француза, и крапива, и лопушка к заборам, и желтики веселили глаз, а тут – под камень!

За неделю до мучеников Сергия-Вакха матушка велит отобрать десяток гусей, которые на Москва-реке пасутся, сторожит их старик гусиный, на иждивении. Раньше, еще когда жулики не водились, гуси гуляли без надзора, да случилось – пропали и пропали, за сотню штук. Пошли проведать по осени – ни крыла. Рыбак сказывал: «Может, дикие пролетали, ночное дело… ваши и взгомонились с ними – прощай, Москва!» С той поры крылья им стали подрезать.

На именины уж всегда к обеду гусь с яблоками, с красной шинкованной капустой и соленьем, так уж исстари повелось. Именины парадные, кондитер Фирсанов готовит ужин, гусь ему что-то неприятен: советует индеек, обложить рябчиками-гарниром, и соус из тертых рябчиков, всегда так у графа Шереметьева. Жарят гусей и на людской стол: пришлого всякого народу будет. И еще – самое-то главное! – за ужином будет «удивление», у Абрикосова отец закажет, гостей дивить. К этому все привыкли, знают, что будет «удивление», а какое – не угадать. Отца называют фантазером: уж всегда что-нибудь надумает.

Сидим в мастерской, надумываем, чего поднести хозяину. По случаю именин Василь Василич уж воротился из деревни. Покров справил. Сидит с нами. Тут и другой Василь Василич, скорняк, который все священные книги прочитал, и у него хорошие мысли в голове, и Домна Панферовна – из бань прислали подумать, обстоятельная она, умный совет подаст. Горкин и Андрейку кликнул, который по художеству умеет, святого голубка-то на сень приделал из лучиков, когда Царицу Небесную принимали, святили на лето двор. Ну, и меня позвал, только велел таиться, ни слова никому, папашенька чтобы не узнал до времени. Скорняк икону советовал, а икону уж подносили. Домна Панферовна про Четьи- Минеи помянула, а Четьи-Минеи от прабабушки остались. Василь Василич присоветовал такую флягу-бутылочку из серебра, — часто, мол, хозяин по делам верхом отлучается в леса-рощи – для дорожки-то хорошо. Горкин на смех его: «Кто что, а ты все свое… «на дорожку!» Да и отец и в рот не берет по этой части. Домна Панферовна думала-думала – да и бухни: «Просфору серебряную, у Хлебникова видала, архиерею заказана». Архиерею – другое дело. Горкин лоб потирал, а не мог ничего придумать. И я не мог. Придумал – золотое бы портмоне, а сказать побоялся, стыдно. Андрейка тут всех и подивил: а я, — говорит, знаю, чего надо… Вся улица подивилась, как понесем, все хозяева позавидуют, какая слава!

Надо, говорит, громадный крендель заказать, чтобы не видано никогда такого, и понесем все на головах, на щите парадном. Угольком на белой стенке и выписал огромный крендель, и с миндалями. Все и возвеселились, как хорошо придумал-то. Василь Василич аршинчиком прикинул: под два пуда, пожалуй, говорит будет. А он горячий, весь так и возгорелся: сам поедет к Филиппову, на Пятницкую, старик-то Филиппов всегда ходил в наши бани уважительно его парят банщики, не откажет, для славы сделает… — хоть и печь, может, разобрать придется, да еще не выпекали. Горкин так и решил, чтобы крендель, будто хлеб-соль подносим. Чтобы ни словечка никому: вот папашеньке по душе-то будет, диковинки он любит, и гости подивятся, какое уважение к ему, и слава такая на виду, всем в пример.

Так и порешили – крендель. Только Домна Панферовна что-то недовольна стала, не по ее все вышло. Ну, она все-таки женщина почтенная, богомольная, Горкин ее совета попросил, может, придумает чего для кренделя. Обошлась она, придумала: сахаром полить – написать на кренделе: «На день Ангела – хозяину благому», и еще имя-отчество и фамилию прописать. А это скорняк придумал – «благому» -то, священным словом украсить крендель, для торжества: священное торжество, ангельское. И все веселые стали, как хорошо придумали. Никогда не видано – по улице понесут, в дар! Все лавочники и хозяева поглядят, как у людей-то хороших уважают. И еще обдумали – на чем нести: сделать такой щит белый, липовый, с резьбой, будто карнизик кругом его, а Горкин сам выложит весь щит филенкой тонкой, вощеной, под тонкий самый паркет, — самое тонкое мастерство, два дня работы ему будет. А нести тот щит, на непокрытых головах, шестерым молодцам из бань, все ровно, а в переднюю пару Василь Василича поставить с правой руки, а за старшего, на перед, Горкин заступит, как голова всего дела, а росточку он небольшого, так ему под щит тот подпорочку держалку, на мысок щита чтобы укрепить, — поддерживать будет за подставочку. И все в новых поддевках чтобы, а бабы-банщицы ленты чтобы к щиту подвесили, это уж женский глаз тут необходим, — Домна Панферовна присоветовала, потому что тут радостное дело, для глаза и приятно.

Василь Василич тут же и покатил к Филиппову, сговорится. А насчет печника, чтобы сомлевался Филиппов, пришлем своего, первейшего, и все расходы, в случае спечь разбирать придется, наши. Понятно, не откажет, в наши бани, в «тридцатку», всегда ездит старик Филиппов, парят его приятно и с уважением, — все, мол, кланяются вашей милости, помогите такому делу. А слава-то ему какая! Чьей такой крендель? – скажут. Известно, чей… филипповский-знаменитый. По всей Москве банные гости разнесут.

Скоро воротится, веселый, руки потирает, — готовое дело. Старик, говорит, за выдумку похвалил, тут же и занялся: главного сладкого выпекалу вызвал, по кренделям, печь смотрели – как раз пролезет. Но только дубовой стружки велел доставить и воз лучины березовой, сухой-рассухой, как порох, для подрумянки чтобы, как пропекут. Дело это, кто понимает, трудное: государю раз крендель выпекали, чуть поменьше только, — «поставщика-то Двора Его Величества» охватил Филиппов! – Так три раза все подпортил пока не вышел. Даже пошутил старик: «Надо, чтобы был кре-ндель, а не сбре-ндель!» А сладкий выпекала такой у него, что и по всему свету не найти. Только вот запивает, да за ним теперь приглядят. А уж после, как докажет себя, Василь Василич у благословит и сам с ним ублаготворится – Горкин так посмеялся. И Василь Василич крепкий зарок дал: до кренделя – рот ни капли…

… в мастерской только и разговору, что про крендель. Василь Василич от Филиппова не выходит, мастеров потчует, чтобы расстарались. Уж присылали мальчишку с Пятницкой при записке – просит, мол, хозяин придержать вашего приказчика, всех мастеров смутил, товар портят, а главного выпекалу сладкого по трактирам замотал… Горкин свои меры принял, а Василь Василич одно и одно: «За кренделем наблюдаю!.. и такой буде кре-н-дель – всем кренделям крендель!»

А у самого косой глаз страшней страшного, вихры торчками, а язык совсем закренделился, слова портит. Прибежит, ужарит в грудь кулаком – и пойдет:

— Михаил Панкратыч… слава тебе, премудрому! Додержусь, покелича кренделя не справим, в хозяйские руки не сдадим… ни маковой росинки, ни-ни!..

— Кровь такая, горячая, — всегда душу свою готов на хорошее дело положить. Ну, чисто ребенок малый… — Горкин говорит, — только слабость за ним такая.

Накануне именин пришел хорошими ногами, и косой глаз спокойный. Покрестился на каморочку, где у Горкина лампадки светили, и говорит шепотком, как на духу:

— Зачинают, Панкратыч… Господи, благослови. Взогнали те-сто!.. – пузырится, квашня больше ушата, только бы без закальцу вышло!..

И опять покрестился.

А уж и поздравители стали притекать, все беднота-простота, какие у нас работали, а теперь «месячное» им идет. Это отец им дает, только ни одна душа не знает, мы только с Горкиным. Это Христос так велел, чтобы правая рука не знала, чего дает. Человек двадцать уж набралось, слушают Клавнюшу Квасникова, моего четыре… четвероюродного братца, который божественным делом занимается: всех-то благочинных знает-навещает, протодиаконов и даже архиереев, и все хоругви, а уж о мощах и говорить нечего. Рассказывает, что каждый день у него праздник, на каждый день празднуют где-нибудь в приходе, и все именины знает. Его у нас так «именинником» и кличут, и еще «крестным ходом» дядя Егор прозвал. Как птица небесная, и везде ему корм хороший, на все именины попадает. У митрополита Иоанникия протиснулся на кухню, повару просфору поднес, вчера, на именины, — Святителей вчера праздновали в Кремле – Петра, Алексея, Ионы и Филиппа, а повар как раз – Филипп. Так ему наложили в сумку осетрины заливной, и миндального киселика в коробке, и пирогов всяких, и лещика жареного с грибами, с кашкой, с налимьим плесом. А сам-то он не вкушает, а все по бедным-убогим носит, и так ежедень. И книжечку-тетрадку показал – все у него там приходы вписаны, кого именины будут. А тут сидела Полугариха из бань, которая в Иерусалиме была.

И говорит:

— Ты и худой такой с того, что по именинам ходишь, и нос, как у дятла, во все горшки заглядываешь на кухнях!

А Клавнюша смиренный, только и сказал:

— Нос у меня такой, что я прост, все меня за нос водят.

Знает, всем покоряется. И у него деньги выманивают, что благочинные дают ему. И что же еще сказал!..

— Остерегайтесь барина, который в красном картузе, к вам заходит… просфорок от него не принимайте!

И что же оказывается!.. – Горкин даже перепугался и стал крестится. А это про барина Энтальцева. Зашел барин поздравить отца Копьева… именинник он был, благочинный нашего «сорока», от Спаса-в-Наливках… и поднес ему просфору за гривенник, — от Трифона-мученика, сказал. Клавнюша-то не сказал отцу благочинному, а он барина застал у заборчика в переулке: ножичком перочинным… просфорку… сам вынима-ет! … «Не сказывай никому, — барин-то попросил, — к обедне я опоздал, просфору только у просфирни захватил, а без вынутое-то неловко как-то… ну, я за него сам и помолился, и частицу вынул молитвой, это все равно, только бы вера была». А благочинный и не заметил, чисто очень вынута частица, и дырочек наколол в головке, будто «богородичная» вышла.

И стали мы с Клавнюшей считать, сколько завтра нам кондитерских пирогов и куличей нанесут. В прошедшем гаду было шестьдесят семь пирогов и двадцать три кулича – вписано у него в тетрадку. Ему тогда четыре пирога дали – бедным кусками раздали. Завтра с утра понесут, от родных, знакомых, подрядчиков, поставщиков, арендаторов, прихожан – отец староста церковный у Казанской, — из уважения ему и посылают. А всяких просвирок и не сосчитать. В передней плотники поставили полки – пироги ставить, для показа. И чуланы очистили для сливочных и шоколадных пирогов-тортов, самых дорогих, от Эйнема, Сиу и Абрикосова, — чтобы похолодней держать. Всем будем раздавать, а то некуда и девать. Ну, миндальные-марципанные побережем, постные они, не прокисают. Антипушка целый пирог получит. А Горкин больше куличики уважает, ему отец всегда самый хороший кулич дает, весь миндалем засыпанный, — в сухари.

Приехал Фирсанов, с поварами и посудой, поварской дух привез. Гараньку из Митриева трактира вызвал – делать редкостный соус из тертых рябчиков, как у графа Шереметьева. И дерзкий он, и с поварами дерется, и рябиновки две бутылки требует, да другого такого не найти. Говорят, забрал припасы с рябиновкой, на погребице орудует, чтобы секрет его не подглядели. На кухне дым коромыслом, навезли повара всякого духовитого припасу, невиданного осетра на заливное – осетровый хвостище с полка по мостовой трепался, — всю ночь будут орудовать стучать ножами, Марьюшку выжили на кухню. Она и свои иконки унесла, а то халдеи эти Святых табачищем своим задушат, после них святить надо.

Пора спать идти, да сейчас Василь Василич от Филиппова прибежит – что-то про крендель скажет? Уж и бежит, веселый, руками машет.

— Выпекли знатно, Михаил Панкратыч!.. До утра остывать будет. При мне из печи вынули, сам Филиппов остерегал-следил. Ну и крендель… Ну, дышит, чисто живой!.. А пекли-то… на соломке его пекли да заборчиком обставляли, чтобы не расплывался. Следили за соломкой строго… время не упустить бы, как в печь становить… не горит соломка – становь. Три часа пекли, выпекала дрожью дрожал, и не подходи лучше, убьет! Как вынать, всунул он в него, в крендель-то во какую спицу… — ни крошинки-мазинки на спице нет, в самый то раз. Ну уж и красота румяная!.. «Никогда, — говорит, — так не задавался, это уж ваше счастье». Велел завтра поутру забирать, раньше не выпустит.

Отец и не ожидает, какое ему торжество-празднование завтра будет. Горкин щит две ночи мастерил, украдкой. Андрейка тонкую резьбу вывел, как кружево. Увезли щит-поднос в бани, когда стемнело. Завтра, равным-рано поутру, после ранней обедни, все выборные пойдут к Филиппову. Погода бы только задалась, кренделя не попортила… — ну, в случае дождя прикроем. Понесут на головах, по Пятницкой, по Ордынке, по Житной, а на Калужском рынке завернут к Казанской, батюшка выйдет – благословит молитвой и покропит. Все лавочники выбегут – чего такое несут, кому? А вот, скажут, — «хозяину благому», на именины крендель! И позаимствуют. А вот заслужи, скажут, как наш хозяин, и тебе, может поднесут… это от души дар такой придуман, никого силой не заставишь на такое.

Только бы дождя не было! А то сахарные слова размокнут, и не выйдет «хозяину благому», а размазня. Горкин погоду знает, говорит – может, и дождичка надует, с заката ветер. На такой случай, говорит, Андрейка на липовой досточки буковки вырезал, подвел замазкой и сусальным золотцем проложил, — «съедят крендель, а досточка те и сохранится».

Три ящика горшановского пива-меду для народа привезли, а для гостей много толстых бутылок фруктовой воды, в соломенных колпачках, «ланинской» — знаменитой, моей любимой, и Горкин любит, особенно черносмородиновую и грушевую. А для протодьякона Примагентова бутылочки-коротышки «редлиховской» — содовой и зельтерской, освежаться. Будет и за обедом, и за парадным ужином многолетие возглашать, горло-то нужно чистое. Очень боятся, как бы не перепутал: у кого-то, сказывали, забыли ему «редлиховской», для прочистки, так у него и свернулось с многолетия на… — «во блаженном успении…» — такая-то неприятность была. Слабость у него еще: в «трынку» любит хлестаться с богатыми гостями, на большие тысячи рискует даже, — ему и готовят освежение. Завтра такое будет… — и певчие пропоют-прославят, и пожилые музыканты на трубах придут трубить, только бы шубы не пропали. А то в прошедшем году пришли какие-то потрубить поздравить, да две енотовых шубы и «поздравили». И еще будет – «удивление», под конец ужина, Горкин мне пошептал. Все гости подивятся: «Сладкий обман для всех». Что за сладкий обман?..

— А еще бу-дет… вот уж бу-дет!.. Такое, голубок, будет, будто весна пришла.

— А это почему… будто весна пришла?

— А вот потерпи… узнаешь завтра.

Так и не сказал. Но что же это такое – «будто весна пришла»? да что же это такое почему Андрейка в зале, где всегда накрывают парадный ужин, зимнюю раму выставил, а совсем недавно зимние рамы вставили и замазали наглухо замазкой? Спрашиваю его, а он: «Михаил Панкратыч так приказали, для воздуху». Ну, я правду сказать, подумал, что это для разных барынь, которые табачного курева не любят, у них голова разбаливается, и тошно им. Дядя Егор крученики курит самые злющие, «сапшалу» какую-то, а Кашин, крестный, — вонючие сигарки, как Фирсанов. А когда они в «трынку» продуются, так хоть святых выноси, чай зеленый. А они сердятся на барынь, кричат: «Не от дыма это, а облопаются на именинах, будто сроду не видали пирогов-индюшек, с того и тошнит их, а то и «от причины»!» Скандал прямо, барыни на них только веерками машут.

После только я понял, почему это выставили – «для воздуха». Такое было… — на всю Москву было разговору! Самое лучшее это было, если кренделя не считать и еще – «удивления», такое было… никто и не ожидал, что будет такая негаданность-нежданность, до слез веселых. Помню, я так и замер, от светлого, радостного во мне – такого… будто весна пришла! И такая тогда тишина настала, так все и затаилось, будто в церкви… – муху бы слышно было, как пролетит. Да мухи-то уж все кончились, осень глухая стала.

,