Толстой и Достоевский: посмертная перекличка. Несовместимые миры: достоевский и толстой

Поколение русских людей, вступившее в сознательную жизнь между восьмидесятыми и девяностыми годами XIX столетия, находится в таком трудном и ответственном положении относительно будущего русской культуры, как, может быть, ни одно из поколений со времени Петра Великого.

Я говорю – со времени Петра, потому что именно отношение к Петру служит как бы водораздельной чертой двух великих течений русского исторического понимания за последние два века, хотя в действительности раньше Петра и глубже в истории начинается борьба этих двух течений, столь поверхностно и несовершенно обозначаемых словами «западничество» и «славянофильство». Отрицание западниками самобытной идеи в русской культуре, желание видеть в ней только продолжение или даже только подражание европейской, утверждение славянофилами этой самобытной идеи и противоположение русской культуры западной, – в таком крайнем, чистом виде оба течения нигде не встречаются, кроме отвлеченных умозрений. Во всяком же действии, научно-историческом или художественном, они поневоле сближаются, соединяются, никогда, впрочем, не смешиваясь и не сливаясь окончательно. Так, у всех великих русских людей, от Ломоносова через Пушкина до Тургенева, Гончарова, Л. Толстого и Достоевского, несмотря на глубочайшие западные влияния, сказывается и самобытная русская идея, правда, с меньшей степенью ясности и сознательности, чем идеи общеевропейские. В этом недостатке ясности и сознания до сей поры заключалась главная слабость учителей славянофильства.

Тогда как западники могли указать на общеевропейскую культуру и на подвиг Петра, как на определенный и сознательный идеал, славянофилы обречены были оставаться в области романтических смутных сожалений о прошлом, или столь же романтических и смутных чаяний будущего, могли указать только на чересчур ясные, но неподвижные и омертвевшие исторические формы, или на слишком неясные, бесплотные и туманные дали, на то, что умерло, или на то, что еще не родилось.

Достоевский почувствовал и отметил эту болезнь славянофильства – недостаток ясности и сознания – «мечтательный элемент славянофильства», как он выражается. «Славянофильство до сих пор еще стоит на смутном и неопределенном идеале своем. Так что, во всяком случае, западничество все-таки было реальнее славянофильства, и, несмотря на все свои ошибки, оно все-таки дальше ушло, все-таки движение осталось на его стороне, тогда как славянофильство не двигалось с места и даже вменяло себе это в большую честь».

Западничество казалось Достоевскому реальнее славянофильства, потому что первое могло указать на определенное явление европейской культуры, тогда как второе, несмотря на все свои поиски, не нашло ничего равноценного, равнозначащего, и, вместе с тем, столь же определенного и законченного в русской культуре. Так думал Достоевский в 1861 году. Через шестнадцать лет он уже нашел, казалось ему, это искомое и не найденное славянофилами, определенное, великое явление русской культуры, которое могло быть сознательно, в совершенной ясности, противопоставлено и указано Европе, нашел его во всемирном значении новой, вышедшей из Пушкина, русской литературы.

«Книга эта, – писал он в „Дневнике“ за 1877 год по поводу только что появившейся „Анны Карениной“ Л. Толстого, – книга эта прямо приняла в глазах моих размер факта, который бы мог отвечать за нас Европе, того искомого факта, на который мы могли бы указать Европе. Анна Каренина есть совершенство, как художественное произведение, с которым ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, а во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, наше свое , родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским миром. Если у нас есть литературные произведения такой силы мысли и исполнения, то почему нам отказывает Европа в самостоятельности, в нашем своем собственном слове, – вот вопрос, который рождается сам собою».

В то время слова эти могли казаться дерзкими и самонадеянными; теперь они кажутся нам почти робкими, во всяком случае, недостаточно ясными и определенными. Достоевский указал в них только на малую часть того всемирного значения, которое открывается нам все с большею и большею ясностью в русской литературе. Для этого надо было видеть, как видели мы, не только законченный рост художественного творчества, но и все трагическое развитие нравственной и религиозной личности Л. Толстого, надо было понять глубочайшее согласие и глубочайшую противоположность Л. Толстого Достоевскому в их общей преемственности от Пушкина. Это уже, действительно, как выражается Достоевский, «факт особого значения», уже почти сознанное, хотя еще не сказанное, уже определенное, в плоть и кровь облеченное явление русской и в то же время всемирной культуры. Только самые чуткие люди в Западной Европе – Ренан, Флобер, Ницше – если не разгадали, то, по крайней мере, предчувствовали смысл этого явления. Но и до сей поры, несмотря на русскую моду в Европе последних десятилетий, отношение большей части европейской критики к русской литературе остается случайным и поверхностным. И до сей поры не подозревает она действительных размеров ее всемирного значения, уже видимых нам, русским, для которых открыт первоисточник русской поэзии – Пушкин, все еще недоступный для чуждого взгляда. И нам уже нет возврата ни к западникам, отрицающим самобытную идею русской культуры, ни, тем более, к славянофилам, не потому, чтобы их проповедь казалась нам слишком смелою и гордою, – может быть, наша вера в будущность России еще дерзновеннее, еще самовластнее, – а лишь потому, что эти книжные мечтатели и умозрители сороковых годов кажутся нам слишком покорными и боязливыми учениками немецкой метафизики, переряженными германофилами, простодушными гегелианцами. И если пророчество Достоевского: «Россия скажет величайшее слово всему миру, которое тот когда-либо слышал», оказалось преждевременным, то лишь потому, что сам он не договорил этого слова до конца, не довел своего сознания до последней степени возможной ясности, испугался последнего вывода из собственных мыслей, сломил их острие, притупил их жало, – дойдя до края бездны, отвернулся от нее и, чтобы не упасть, снова ухватился за неподвижные, окаменелые исторические формы славянофильства, те самые, для разрушения которых он, может быть, сделал больше, чем кто-либо. Нужна, в самом деле, великая ясность и трезвость ума, чтобы без головокружения, без опьянения народным тщеславием, признать всемирность идеи, открывающейся в русской литературе. Может быть, для нашего слабого и болезненного поколения в этом признании больше страшного, чем соблазнительного: я разумею страшную, почти невыносимую тяжесть ответственности.

Но, несмотря на то или, вернее, благодаря тому, что мы признали самобытную русскую идею, мы уже не можем, – чего бы это ни стоило, и какие бы роковые противоречия ни грозили нам, – высокомерно отворачиваться от западной культуры или малодушно закрывать на нее глаза, подобно славянофилам. Не можем забыть, что именно Достоевский, и как раз в то время, когда он был или, во всяком случае, считал себя, самым крайним славянофилом, с такою силою и определенностью высказал нашу русскую любовь к Европе, нашу русскую тоску по родному Западу, как ни один из наших западников: «У нас, русских, – говорит он, – две родины: наша Русь и Европа». «Европа… Но ведь это страшная и святая вещь! О, знаете ли вы, господа, как нам дорога, нам, мечтателям-славянофилам, эта самая Европа, эта „страна святых чудес“! – «Знаете ли, до каких слез и сжатий сердца мучают и волнуют нас судьбы этой дорогой и родной нам страны, как пугают нас эти мрачные тучи, все более и более заволакивающие ее небо склон? Русскому Европа также драгоценна, как Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук, вся история их – мне милей, чем Россия. О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого Божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!» – «Я хочу в Европу съездить, Алеша, – говорит Иван Карамазов, – и ведь я знаю, что я поеду лишь на кладбище, но на самое, на самое дорогое кладбище, вот что! Дорогие там лежат покойники, каждый камень над ними гласит о такой горячей минувшей жизни, о такой страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу и в свою науку, что я, знаю заранее, паду на землю и буду целовать эти камни и плакать над ними, – в то же время убежденный всем сердцем моим, что все это давно уже кладбище и никак не более!»

Ф.М.Достоевский

Достоевский Фёдор Михайлович (1821 – 1881) – русский писатель.

Лев Толстой и Достоевский так и не встретились, хотя каждых из них мечтал о знакомстве. Оба присутствовали на публичной лекции Вл. Соловьева о Богочеловечестве. Но их общий друг Н. Н. Страхов по только ему ведомым соображениям не счел нужным представить писателей друг другу. Через два года – в 1880 г. – Тургенев и Григорович отговорили Достоевского от поездки в Ясную Поляну, заявив, что, по всей вероятности, Толстой “сошел с ума”.

И все же встреча состоялась – на расстоянии, не в пространстве – во времени. Они с жадностью читали произведения друг друга. Восхищались одними и восставали против других. Не жалели сил на взаимооценки, критические разборы. При всем различии художественных исканий, они были едины в главном – верили в Бога как источник добра и любви, в христианское возрождение человека и человечества, в нравственный прогресс общества через свободное волеизъявление личности.

Достоевский внимательно следил за творчеством своего великого современника. Для него Л.Т. не был “бесспорным гением”, таковыми он считал “Ломоносова, Пушкина и частию Гоголя”. “Вся же плеяда … (и автор “Анны Карениной” в том числе) – писал Достоевский, - вышла прямо из Пушкина…” И далее: “Анна Каренина” – вещь, конечно, не новая по идее своей, но неслыханная у нас доселе. Вместо неё мы, конечно, могли бы указать Европе прямо на источник, то есть на самого Пушкина… Тем не менее “Анна Каренина” есть совершенство как художественное произведение, подвергнувшееся как раз кстати, и такое, с которым ничто подобного из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, а во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, наше своё родное…”. Л.Т. для Достоевского – “огромный талант, значительный ум и весьма уважаемый интеллигентною Россиею человек…”. Говоря об “Анне Карениной” как “факте особого значения”, Достоевский сумел увидеть в романе то, что стало очевидным лишь через сто с лишним лет. “Во взгляде же русского автора на виновность и преступность людей, – писал он о Л. Т., – ясно усматривается, что никакой муравейник, никакое торжество “четвертого сословия” никакое уничтожение бедности, никакая организация труда не спасут человечество от ненормальности, а следственно, и от виновности и преступности”. Не спасут потому, что “сам судья человеческий, – убежден Достоевский, – должен знать о себе, что он не судья окончательный, что он грешник сам, что весы и мера в руках его будут нелепостью, если (курсив писателя – В. Р. ) сам он, держа в руках меру и весы, не преклонится перед законом неразрешимой еще тайны и не прибегнет к единственному выходу – Милосердию и Любви”. Критику “Анны Карениной” казалось, что исход “гениально намечен поэтом в гениальной сцене романа еще в предпоследней части его, в сцене смертельной болезни героини романа, когда преступники и враги вдруг преображаются в существа высшие, в братьев, все простивших друг другу, в существа, которые сами, взаимным прощением, сняли с себя ложь, вину и преступность...”.

Известие о смерти Достоевского буквально потрясло Л.Т. “Я никогда не видал этого человека, – писал он в начале февраля 1881 г. Н. Н. Страхову, – и никогда не имел прямых отношении с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. <...> Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне дорог, и я плакал, и теперь плачу”. Можно было предположить, что подобные слова вызваны неожиданностью трагического известия, если бы не было более ранних свидетельств глубокого и искреннего интереса Л.Т. к творчеству и личности Достоевского. “На днях нездоровилось, – читаем в письме к Н. Н. Страхову от сентября 1880 г., – и я читал Мертвый дом. Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина. Не тон, а точка зрения удивительна – искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался”.

“Записки из Мертвого дома” Л.Т. воспринял как “образец высшего, вытекающего из любви к Богу и ближнему искусства”. Ставя Достоевского в один ряд с Гюго и Диккенсом, он находил в его произведениях “чувства, влекущие к единению и братству людей”. Он полагал, что такого рода чувства “свойственны не одним людям высших сословий”, но всем людям без исключения.

В “Круг чтения” Л.Т. включил два отрывка из “Записок” Достоевского – “Смерть в госпитале” и “Орел”. Оказавшись в “недельном контексте” книги, они приобрели то особое звучание, которое придавал им Толстой. Мир Достоевского сопрягается с раздумьями автора и составителя “Круга чтения” о сущности и предназначении человека, об истинном и ложном в нашей жизни, о степени свободы и несвободы личности. Светом христианского сострадания, милосердия, любви освещены многие страницы “Записок из Мертвого дома”. Тургенев сравнивал роман с дантовым “Адом”, Герцен – со “Страшным судом” Микеланджело. Л.Т. увидел исходящий с его страниц свет христианского человеколюбия, той необычайной религиозности, которая восстанавливает в погибшем человеке веру и душу.

После Пушкина Достоевский был вторым русским писателем, произведения которого Л.Т. читал в течение всей своей творческой жизни и читал основательно, с особым интересом, и это несмотря на отторжение художественной манеры автора “Преступления и наказания”. “...У Достоевского, – говорил он, – при всей его безобразной форме, попадаются часто поразительные страницы, и я понимаю Тэна, который зачитывался Достоевским. Читаешь и захватываешься тем, что чувствуешь, что автор хочет сказать тебе самое лучшее, что есть в нем, и пишет он тоже потому, чтобы высказать то, что назрело в его душе”. О том, как Л.Т. читал Достоевского, есть свидетельство и в дневнике В. Ф. Лазурского. “Возвратившись домой около десяти часов вечера, – гласит запись от 10 июля 1884 г., – застали Николая Николаевича читающим книгу В. Розанова о Достоевском (речь идет о книге “Легенда о Великом инквизиторе” В. В. Розанова. – В. Р. ). Мы подсели и стали слушать. Чтение книги Розанова, как условились Страхов с Львом Николаевичем, будет продолжаться и следующие дни. Поэтому я думаю, что мнение Льва Николаевича о Достоевском дальше обрисуется рельефно. Теперь, между прочим, он говорил, что Достоевский – такой писатель, в которого непременно нужно углубиться, забыв на время несовершенство его формы, чтобы отыскать под ней действительную красоту. А небрежность формы у Достоевского поразительная, однообразные приемы, однообразие в языке”. О небрежности Достоевского Л.Т. писал и говорил не однажды. Тем более интересно то, что сообщает по этому поводу в своих воспоминаниях П. А. Сергеенко. “К Достоевскому, – пишет он, – Л. Н. Толстой относится, как к художнику, с глубоким уважением, и некоторые его вещи, особенно “Преступление и наказание” и первую часть “Идиота”, Лев Николаевич считал удивительными, “Иная даже небрежная, страница Достоевского, – как-то сказал Лев Николаевич, – стоит многих томов многих теперешних писателей. На днях для “Воскресения” я прочел его “Записки из Мертвого дома”. Какая это удивительная вещь”.

В разговоре с Л. И. Веселитской (В. Микулич) для нас особенно важно замечание Л.Т. о Достоевском: “Его, где ни раскрой – ясно видишь его мысли, и чувства, и намерения, его ощущения, все, что в нем накопилось, что его переполнило и требовало выхода”.

Откроем и мы одну из великих книг Достоевского – его последний роман “Братья Карамазовы”. В яснополянской библиотеке писателя хранится 13-й том из полного собрания сочинений Ф. М. Достоевского, изданного почти сразу же после его смерти. Он вышел в 1882 г. и содержал в себе первую половину романа. Много раз Толстой держал эту книгу в руках. Она вызывала в нем разноречивые чувства: от восторга до неприятия. Но какая-то загадочная сила притягивала Л.Т. к этому произведению. “Братья Карамазовы” стали для него поистине роковой книгой.

Знакомство Л.Т. с последним романом Достоевского началось, видимо, сразу же после выхода его в свет. 24 августа 1883 г. на вопрос Г. А. Русанова “Братьев Карамазовых” вы читали?” Толстой ответил весьма резко: “Не мог дочитать. Мало того, что они (герои – В. Р. ) говорят языком автора, они говорят каким-то натянутым, деланным языком...”. В 1892 г. Л.Т. повторно читает Карамазовых. 2 ноября в письме к Софье Андреевне он сообщает: “Читаем вслух Карамазовых” и очень мне нравится”.

В 1900-е годы имя Достоевского прочно стало в один ряд с именами великих художников и мыслителей. В Ясной Поляне, где собирались люди разных убеждений, споры о Достоевском не умолкали. Л.Т. прислушивался к ним, сохраняя при этом свой взгляд на мир художника. Да, он по-прежнему не принимал манеры его письма, но редко сомневался в значении его философско-нравственного творчества для судеб человечества.

Читая “Анну Каренину”, Достоевский был поражен истинно христианской точкой зрения писателя на мир. Каждый раз, обращаясь к страницам “Русского инока”, Толстой приходил в состояние “умиления” от христианского проникновения в сущность жизни. В апреле 1905 г. в зале яснополянского дома Толстой вслух начал читать главу из “Братьев Карамазовых” – “Поединок”. Читал он ее как великий художник, – замечает Д. П. Маковицкий и далее прибавляет: “Место, где офицер дает пощечину денщику, читал сильным голосом; где офицер жалеет о том, что сделал, – рыдал и глотал слезы. Когда закончил, был очень растроган. Лицо в морщинах, усталый”. Потом сидел, “погруженный в размышления, молчал”.

Шел 1910 год. Все ближе была та роковая ночь, когда он покинет Ясную Поляну. Всё острее чувство тревоги от сознания неразделенной любви с теми, с кем была пройдена большая часть пути. Всё жарче разгорались споры о завещании между друзьями и близкими. При живом Л.Т. думали о его смерти. Ему хотелось тишины и спокойствия, согласия и любви. Дом же раздирался противоречиями. Всё, что разворачивалось на глазах, было близко к абсурду. Но любовь к ближнему, та святая, единственная любовь, которой он служил всю свою жизнь, удерживала его от разрыва. Терпеть. Прощать, прощать бесконечное число раз, прощать всем все и вся, как когда-то прощали друг другу его герои. Он находил внутренние силы для воздержания от неприязни. Он молил Бога дать ему мудрости в минуты отчаяния. Он призывал рядом живущих к долготерпению, понимая, что этого требует от него всеблагое начало любви.

В эти тяжёлые для себя дни Л.Т. вновь обращается к чтению романа “Братья Карамазовы”. Дневниковая запись 12 октября 1910 г. гласит: “Встал поздно. Тяжелый разговор с Софьей Андреевной. Я больше молчал... Занимался поправкой о социализме... После обеда читал Достоевского”. Накануне он записывает о том, что “любовь к детям, супругам, братьям это образчик той любви, какая должна и может быть ко всем”. И далее: “Надо быть, как лампа, закрытым от внешних влияний – ветра, насекомых и при этом чистым, прозрачным и жарко горящим”.

18 октября чтение продолжается. Л.Т. удивляется “неряшливости, искусственности, выдуманности” Достоевского. А рядом с этим – дурная погода, “хорошая готовность к смерти”, тяжелое впечатление от двух просителей, сознание вины, физическая слабость.

В ночь на 19 октября тяжелый разговор с Софьей Андреевной. Л.Т. долго не может заснуть, долго не может подавить в себе “недоброе чувство”. В дневнике появляются мысли об относительности времени и пространства, о Боге, которого сознаешь в себе, в других, а стало быть, и “в Нем самом”. Ощущение смерти – “близка перемена. Хорошо бы прожить последок лучше”. Примирение с Софьей Андреевной. Л.Т. говорит ей “про то, что, если есть ненависть хоть к одному человеку, то не может быть истинной любви”. И далее: “Дочитал, пробегал 1-й том Карамазовых. Много есть хорошего, но так нескладно. Великий инквизитор и прощание Зосима”.

Читая в этот раз роман, он выделил для себя самое сокровенное в поучениях старца Зосимы. В главе о господах и слугах он отчеркнул близкую ему мысль: “чем беднее и ниже человек наш русский, тем и более в нем сей благолепной правды заметно, ибо богатые из них кулаки и мироеды во множестве уже развращены, и много, много тут от нерадения и несмотрения нашего вышло! Но спасет Бог людей своих, ибо велика Россия смирением своим”.

Как гимн звучат отчеркнутые Толстым в тексте романа слова Зосимы о вселенском, божественном чувстве любви: “Раз, в бесконечном бытии, не измеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовном существу, появлением его на земле, способность сказать: “Я есмь, и я люблю”. Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной живой, а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, но возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным”. Трагическим аккордом начинается этот гимн: “Отцы и учители, мыслю: “Что есть ад?” Рассуждаю так: “Страдание о том, что нельзя уже более любить”. Л.Т. не только отчеркнул весь этот абзац, но и отметил его знаком NB (отметь: хорошо). Он сделал эту пометку за 9 дней до ухода из Ясной Поляны. Вечером, 19 октября, он сказал Софье Андреевне: “Сегодня я понял то, за что любят Достоевского, у него есть прекрасные мысли”.

За день до ухода – 26 октября – Л.Т. видит сон: “Грушенька, роман, будто бы, Н. Н. Страхова” (58, 123). В этот же день он заехал к М. А. Шмидт. Она была его другом, единомышленником, человеком глубоким и тонко чувствующим чужое горе. “Он, – вспоминает Е. Е. Горбунова, – долго сидел у нее и, уходя, сказал, что он решил уйти.

– Это слабость, Лев Николаевич, – оказала она, – это пройдет, потерпите.

– Слабость, – подтвердил Лев Николаевич. – Только это уже не пройдет”.

“...Если есть ненависть хоть к одному человеку, то не может быть истинной любви”.

В тот же день, 19 октября, Л.Т. выделил для себя слова об аде и страдании, когда нельзя больше любить в мире этом. Толстой признавался, что он ничего не понимает в Боге, который есть сам в себе. Для него это было рассуждением излишним и даже “вредным”. “Но не то с Богом-любовью, – писал он за год до ухода. – Этого я наверно знаю. Он для меня все, и объяснение и цель моей жизни”. Кстати, в этот же день, когда сделана эта запись, Л.Т. “читал немного Достоевского”.

Милосердие, Любовь, Сострадание – это то, ради чего жили, мучились и совершали открытия два великих человека. Они знали, как непросто сохранить веру в святая святых. Но как бы трагически ни складывалась их жизнь, она всегда была освещена божественным светом Христа. И Толстому, и Достоевскому всегда были дороги евангельские слова: “И познаете истину, и истина сделает вас свободными”.

Ремизов В.Б.

От западных же предков младенцу досталось право использовать знаменитый польский дворянский герб «Радван». А также фамилия, которая происходила от пожалованного ещё в XVI столетии сельца Достоево в Пинском повете. Впоследствии этого польско-татарского дворянина читатели и критики назначат главным ответственным по вопросам загадочной русской души. Звали новорождённого Фёдором Достоевским.

Впрочем, до этого самого «впоследствии» надо было ещё дожить, чего Достоевскому не удалось. При жизни очень многие считали его неважным, а то и вовсе плохим писателем. Причём второстепенным, проходящим где-то по разряду Эжена Сю, автора полицейских и фельетонных романов, которые, дескать, пишутся за месяц, читаются за вечер и забываются через пару дней. Кстати, сам Достоевский весьма его ценил и даже собирался перевести на русский язык один из наиболее одиозных романов Сю «Матильда».

О плохом отношении к Достоевскому свидетельствует, например, и тот факт, что даже «Братьев Карамазовых» считали чем-то вроде наспех сделанного бытового криминального романчика. А при переводах с прекрасной формулировкой «за ненадобностью» выбрасывали из него главу о «Великом инквизиторе».

Трубадур банальности

Доставалось классику и от современников, и от наследников. Вот говорит Глеб Успенский: «Редкие описания в его романах бесцветны и банальны до невозможности, а кроме того - потрясающе небрежны». Вот сознаётся Белинский в письме к мемуаристу и историку литературы Павлу Анненкову: «Надулись же мы, друг мой, с Достоевским-гением!» Вот Лев Толстой более-менее деликатно замечает: «Достоевский - серьёзное отношение к делу, но дурная форма, однообразные приёмы, однообразие в языке». А вот Владимир Набоков рубит сплеча: «Достоевский есть не что иное, как низкопробное трюкачество, не имеющее себе равных по глупости во всей мировой литературе. К тому же все его известные сочинения создавались в условиях крайней спешки».

Самое интересное, что во всём этом есть изрядная доля правды. Пожалуй, именно «условиями крайней спешки» можно объяснить ставший уже хрестоматийным «ляп» Достоевского: «В гостиной стоял круглый стол овальной формы». Да и насчёт банальностей... Разнообразные героини «со следами бывшей красоты на лице», ставшие лютым штампом ещё во времена детства Достоевского, так густо населяют его романы, что впору прореживать. Юный и ехидный Антоша Чехонте всласть оттоптался на подобных клише в своём коротком рассказе «Что чаще всего встречается в романах, повестях и т. п.». По его мнению, чаще всего, к примеру, встречаются «Белокурые друзья и рыжие враги». Можно провести эксперимент и перечитать, скажем, «Преступление и наказание», чтобы самостоятельно убедиться: все положительные герои там худощавые, а все отрицательные - либо толстые, либо «слегка жирноватые».

Ну а упомянутая Успенским небрежность Достоевского проявлялась не только в его романах, но и в публичных, причём весьма ответственных, выступлениях. Именно этой небрежности мы обязаны тем, что в каждом школьном сочинении по «Евгению Онегину» можно найти пассаж о трагедии Татьяны Лариной, которую выдали замуж за старого генерала. На самом деле из пушкинского текста ясно следует, что «толстый этот генерал» и Онегин - почти ровесники. Но Достоевскому в своей речи на открытии памятника Пушкину из каких-то загадочных соображений было угодно назвать мужа Татьяны стариком, и теперь этого «старика», похоже, не вырубишь топором, что свидетельствует о чудовищном, всеподавляющем авторитете «плохого писателя».

Русский мальчик

А был ли он настолько плох? Теоретически нападки коллег на Достоевского можно объяснить элементарной завистью. Есть, правда, одно исключение, которое носит имя Лев Толстой. Литературоведы говорят, что его, дескать, «не удовлетворяли принципы миропостижения Достоевского». На человеческий язык это можно перевести просто - Толстым двигала не зависть, о которой смешно говорить, но ревность. А ревновать было к чему - решался вопрос, кто в литературе будет «главным исповедником загадочной русской души». Тот, кто воевал, как Толстой, или тот, кто сидел, как Достоевский.

История рассудила их по-своему, и, похоже, вполне справедливо. Во-первых, через сто лет в русской литературе эту дилемму разрешил Александр Солженицын, который, подобно Достоевскому, угодил на цугундер по политической статье и, в точности как Толстой, воевал в звании капитана артиллерии. Ну а во-вторых, герои романов и Толстого, и Достоевского прочно вошли в наш обиход на самом важном, бытовом уровне. Уж здесь известные всем анекдоты и про Наташу Ростову («Гусары, молчать!»), и про Родиона Раскольникова («Ну, не скажите! Десять старушек - уже рупь!») точно стоят наравне. Да и пошлое механически слепленное определение русской литературы «Сплошной Толстоевский» дорогого стоит!

Тем не менее всё-таки кажется, что в этом заезде Достоевский вырывается вперёд. Максимум, что можно поставить ему в вину, так это то, что городок Скотопригоньевск (место действия «Братьев Карамазовых») так и не стал русским аналогом Баскервилль-холла, хотя интрига в русском романе закручена ничуть не хуже, чем у Конан Дойла.

Видимо, как раз в этом и проявился феномен «русских мальчиков», мастерски нарисованный Достоевским: «Дайте русскому школьнику карту звёздного неба, и на следующий день он вернёт вам её исправленной». А сам Фёдор Михайлович оказался настолько крут, что смог обычный полицейский детектив превратить в высокий психологический роман, которому вечно будут изумляться и из которого уже не станут выбрасывать «Легенду о Великом Инквизиторе».

Иногда с удивлением спрашивают: а что, Достоевский и Толстой не были знакомы? Как? Почему? Ведь они жили в одно время и принадлежали примерно к одному поколению: Достоевский родился в 1821 году, а Толстой — в 1828-м. У них был общий товарищ — Н.Н. Страхов, критик и философ. Был общий, скажем так, литературный оппонент и конкурент, отношения с которым у обоих сразу не сложились, — И.С.Тургенев. Оба, хотя и в разное время, «окормлялись» возле издателя «Современника» Н.А. Некрасова.

Ну и, наконец, это было бы просто логично — познакомиться двум величайшим прозаикам мира, раз уж довелось им родиться в одной стране и в одно время. Правда, Толстой жил под Тулой, а Достоевский — в Петербурге и за границей. Но Толстой бывал в Петербурге по делам, а в Ясную Поляну к нему приезжали писатели и рангом помельче, и всех он охотно принимал. Неужели тому же Н.Н. Страхову не пришло в голову свести вместе двух наших равноапостольных гениев, Петра и Павла русской прозы? Неужели им самим ни разу не приходило в голову, что надо бы встретиться и поговорить? Тем более что оба читали и ценили друг друга. Красивая была бы встреча!

Нет, им не удалось познакомиться. Хотя такая возможность была, и даже дважды... 10 марта 1878 года, находясь в Петербурге, где он заключал купчую крепость на покупку у барона Бистрома самарской земли, Толстой посетил публичную лекцию 24-летнего входящего в моду философа, магистра Петербургского университета Владимира Соловьева, будущего «отца» русского символизма. На этой лекции были Страхов и Достоевский. Казалось, всё говорило за то, чтобы близко знакомый и с Толстым, и с Достоевским Страхов познакомил двух главных прозаиков современности, которые давно желали встретиться друг с другом. Но Страхов этого не сделал. В воспоминаниях вдовы Достоевского Анны Григорьевны это объясняется тем, что Толстой просил Страхова ни с кем его не знакомить. И это очень похоже на поведение Толстого в ненавистном ему Петербурге, где он чувствовал себя совершенно чужим.

Интересной была реакция Достоевского на так называемый «духовный переворот» Толстого. Она интересна еще и тем, что очень точно отражает мнение литературных кругов вообще о том, что происходило с Толстым в начале восьмидесятых годов. В мае 1880 года во время торжественного открытия памятника Пушкину в Москве, когда Достоевский произносил свою знаменитую «пушкинскую» речь, среди собравшихся писателей Толстого не было. Зато циркулировал слух, что Толстой в Ясной Поляне... сошел с ума. 27 мая 1880 года Достоевский писал жене: «Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Толстого, болен, а Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел». Это означает, что, возможно, слух о «сумасшествии» Толстого пустил в Москве именно Тургенев. Перед этим он посетил Толстого в Ясной Поляне, они помирились, и Толстой рассказал ему о своих новых взглядах. Но насколько же легко приняли братья-писатели этот слух, если уже на следующий день в письме к жене Достоевский сообщает: «О Льве Толстом и Катков подтвердил, что, слышно, он совсем помешался. Юрьев (Сергей Андреевич Юрьев - писатель и переводчик, председатель Общества любителей российской словесности, знакомый Толстого. - П.Б .) подбивал меня съездить к нему в Ясную Поляну: всего туда, там и обратно менее двух суток. Но я не поеду, хотя очень бы любопытно было».

То есть Достоевский, смущенный слухами о «сумасшествии» Толстого, решил не рисковать. Таким образом, еще одна возможность знакомства двух писателей была потеряна... едва ли не из-за обычного писательского злословия.

Но у Толстого с Достоевским был и еще один общий знакомый - графиня А.А. Толстая, тетка Льва Николаевича и его духовный корреспондент. Зимой 1881 года, незадолго до кончины Достоевского, она близко сошлась с ним. «Он любит вас, — писала она Толстому, — много расспрашивал меня, много слышал об вашем настоящем направлении и, наконец, спросил меня, нет ли у меня чего-либо писанного, где бы он мог лучше ознакомиться с этим направлением, которое его чрезвычайно интересует». Alexandrine, как называли ее в светских кругах, дала Достоевскому прочесть письма к ней Толстого 1880 года, написанные в то время, когда Толстой, по общему мнению, «сошел с ума». В «Воспоминаниях» она писала:

«Вижу еще теперь перед собой Достоевского, как он хватался за голову и отчаянным голосом повторял: "Не то, не то!.." Он не сочувствовал ни единой мысли Льва Николаевича...»

Такова была реакция Достоевского на духовный кризис Толстого.

Совсем другой был отклик Толстого на смерть Достоевского.

5 февраля 1881 года (Достоевский умер 28 января старого стиля) Толстой писал Страхову в ответ на его письмо: «Я никогда не видал этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой, нужный мне человек... И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Всё, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца — только радость. Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я один обедал, опоздал - читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу».

За два дня до этого Страхов писал Толстому: «Он один равнялся (по влиянию на читателей) нескольким журналам. Он стоял особняком среди литературы, почти сплошь враждебной, и смело говорил о том, что давно было признано за "соблазн и безумие"...» Но что было «соблазном и безумием» с точки зрения литературной среды того времени? А вот как раз проповедь христианства как последней истины.

На этом, по мнению писателей, помешался перед смертью Гоголь, это было пунктом «безумия» Достоевского, и от этого же самого «сошел с ума» Толстой. И Толстой, не медля, принимает эстафету «безумия». Случайно или нет, но именно после смерти Достоевского с маленького рассказа «Чем люди живы», написанного в 1881 году, начинается «поздний» Толстой, взгляды которого на жизнь, на религию, на искусство совершенно противоположны тем, которые приняты в «нормальном» обществе и которые сам же Толстой недавно принимал...

Публ. по изд.: Басинский П.В. Скрипач не нужен. М.: АСТ, 2014. С. 34—37.

Вершины мировой известности достигли два великих русских писателя Ф.М.Достоевский и Л.Н.Толстой.

Произведения Федора Достоевского (1821 - 1881) пронизаны идеями гуманизма, горячим сочувствием к «униженным и оскорбленным», протестом против социальной несправедливости. Уже в первых своих произведениях («Бедные люди», «Двойник», «Хозяйка») писатель изображает человека как вместилище скверных инстинктов, злых мыслей, пороков и грехов. А порядочный человек обречен страдать, однако эти страдания в будущем помогут ему возродиться духовно.

Достоевский с глубоким сочувствием изображает страдания «бедных людей», живущих в большом городе, защищает достоинство духовно богатого человека и показывает его моральное превосходство над силами зла. Молодой Достоевский состоял в революционном кружке Петрашевского и был приговорен в 1849 г. к смертной казни, замененной каторгой. Будущий писатель разочаровался в идеях революционной интеллигенции, увидел, что революционеры, ратующие за народное счастье, сами очень далеки от народа. Достоевский, согласно выдвигаемым принципам христианской морали, призывал обратиться к народной правде, основой которой считал смирение, долготерпение и веру.

В одном из самых сильных своих произведений - романе «Преступление и наказание» (1866 г.) Достоевский показывает человека, проникнутого сознанием своей исключительности, презрением к массе и уверенностью в своем праве нарушать моральные нормы. Достоевский с самой первой страницы вскрывает внутренний крах устремлений этого человека, показывает распад личности, унижение и поругание человеческого достоинства. Писатель считает, что индивидуализм характерен для представителей революционного лагеря.

До чего может дойти презирающий общество человек, писатель показывает в романе «Бесы» (1871 г.). Ненависть к обществу переходит в готовность разрушения и уничтожения не в чем ни повинных людей.

Идеал нравственно прекрасного человека Достоевский воплотил в романе «Идиот» (1868 г.).

Философия Достоевского, выразившаяся в том, что господствующие в человеке темные, эгоистические инстинкты нужно подавлять при помощи религиозного смирения, нашла большое признание, недаром его произведения до сих пор остаются одними из самых читаемых в мире.

Лев Николаевич Толстой (1828 - 1910) так же, как и Достоевский, занял достойное место в ряду деятелей мировой культуры. Толстой стал выразителем идей и настроений патриархального крестьянства, в 80-х годах он окончательно порвал с дворянской средой. В ранних произведениях писателя находят свое выражение абстрактные идеи прогресса и добра, всеобщего благоденствия и счастья (трилогия «Детство, «Отрочество», «Юность», «Севастопольские рассказы»). В период создания романа «Война и мир» (1863 - 1869 гг.) - грандиозной эпопеи народной войны против Наполеона - Толстого занимают уже проблемы общественно-исторического развития, судьбы России. В лирических вставках ставятся вопросы о движущих силах истории, о роли народных масс и великих личностей, морали, свободы, что делает Толстого не только писателем, но и выдающимся мыслителем.

Выведенный в романе крестьянин Платон Каратаев в своем мировоззрении олицетворил толстовские идеи смирения и христианской покорности судьбе. Сторонник народности в творчестве, Толстой связывал дальнейшее развитие искусства с осуществлением его главного назначения - служения народу.