Пядь отвоеванной земли о прозе григория бакланова. Мой муж григорий бакланов


Бакланов Г.Я., Пядь земли.
Последнее лето второй мировой. Уже предрешен её исход. Отчаянное сопротивление оказывают фашисты советским войскам на стратегически важном направлении - правом берегу Днестра. Плацдарм в полтора квадратных километра над рекой, удерживаемый окопавшейся пехотой, денно и нощно обстреливается немецкой минометной батареей с закрытых позиций на господствующей высоте.
Задача номер один для нашей артиллерийской разведки, укрепившейся буквально в щели откоса на открытом пространстве, - установить местоположение этой самой батареи.
С помощью стереотрубы лейтенант Мотовилов с двумя рядовыми ведут неусыпный контроль над местностью и докладывают обстановку на тот берег командиру дивизиона Яценко для корректировки действий тяжелой артиллерии. Неизвестно, будет ли наступление с этого плацдарма. Оно начинается там, где легче прорвать оборону и где для танков есть оперативный простор. Но бесспорно, что от их разведданных зависит многое. Недаром немцы за лето дважды пытались форсировать плацдарм.
Ночью Мотовилова неожиданно сменяют. Переправившись в расположение Яценко, он узнает о повышении - был взводным, стал командиром батареи. В послужном списке лейтенанта это третий военный год. Сразу со школьной скамьи - на фронт, потом - Ленинградское артиллерийское училище, по окончании - фронт, ранение под Запорожьем, госпиталь и снова фронт.
Короткий отпуск полон сюрпризов. Приказано построение для вручения наград нескольким подчиненным. Знакомство с санинструктором Ритой Тимашовой вселяет в неискушенного командира уверенность в дальнейшее развитие неуставных отношений с ней.
С плацдарма доносится слитный грохот. Впечатление такое, будто немцы пошли в наступление. Связь с другим берегом прервана, артиллерия бьет "в белый свет". Мотовилов, предчувствуя беду, сам вызывается наладить связь, хотя Яценко предлагает послать другого. Связистом он берет рядового Мезенцева. Лейтенант отдает себе отчет в том, что питает к подчиненному непреодолимую ненависть и хочет заставить его пройти весь "курс наук" на передовой. Дело в том, что Мезенцев, несмотря на призывной возраст и возможность эвакуироваться, остался при немцах в Днепропетровске, играл в оркестре на валторне. Оккупация не помешала ему жениться и завести двоих детей. А освободили его уже в Одессе. Он из той породы людей, считает Мотовилов, за которых все трудное и опасное в жизни делают другие. И воевали за него до сих пор другие, и умирали за него другие, и он даже уверен в этом своем праве.
На плацдарме все признаки отступления. Несколько спасшихся раненых пехотинцев рассказывают о мощном вражеском напоре. У Мезенцева возникает трусливое желание вернуться, пока цела переправа. Военный опыт подсказывает Мотовилову, что это всего лишь паника после взаимных перестрелок.
НП тоже брошен. Сменщик Мотовилова убит, а двое солдат убежали. Мотовилов восстанавливает связь. У него начинается приступ малярии, которой здесь страдает большинство из-за сырости и комаров. Неожиданно появившаяся Рита лечит его в окопе.
Следующие трое суток на плацдарме тишина. Выясняется, что пехотный комбат Бабин с передовой, "спокойный, упорный мужик", связан с Ритой давними прочными узами. Мотовилову приходится подавлять в себе чувство ревности: "Ведь есть же в нем что-то, чего нет во мне".
Далекий артиллерийский гул выше по течению предвещает возможный бой. Ближайший стокилометровый плацдарм уже занят немецкими танками. Идет передислокация соединений. Мотовилов посылает Мезенцева проложить связь по болоту в целях большей безопасности.
Перед танковой и пехотной атакой немцы проводят массированную артподготовку. При проверке связи погибает Шумилин, вдовец с тремя детьми, успевая лишь сообщить, что Мезенцев связь не проложил. Обстановка значительно осложняется.
Наша оборона устояла против первой танковой атаки. Мотовилову удалось устроить НП в подбитом немецком танке. Отсюда же лейтенант с напарником стреляют по танкам противника. Горит весь плацдарм. Уже в сумерках наши предпринимают контратаку. Завязывается рукопашная.
От удара сзади Мотовилов теряет сознание. Придя в себя, видит отступающих однополчан. Следующую ночь он проводит в поле, где немцы достреливают раненых. К счастью, Мотовилова отыскивает ординарец и они переходят к своим.
Ситуация критическая. От двух наших полков осталось так мало людей, что все помещаются под обрывом на берегу, в норах в откосе. Переправы нет. Командование последним боем принимает на себя Бабин. Выход один - вырваться из-под огня, смешаться с немцами, гнать не отрываясь и взять высоты!
Мотовилову поручено командование ротой. Ценой невероятных потерь наши одерживают победу. Поступает информация, что наступление велось на нескольких фронтах, война двинулась на запад и перекинулась в Румынию.
Среди всеобщего ликования на отвоеванных высотах шальной снаряд убивает Бабина на глазах у Риты. Мотовилов остро переживает и гибель Бабина, и горе Риты.
А дорога снова ведет к фронту. Получено новое боевое задание. Между прочим, в пути встречается полковой трубач Мезенцев, гордо восседающий на коне. Если Мотовилов доживет до победы, ему будет что рассказать сыну, о котором он уже мечтает.

Пядь отвоеванной земли

О прозе Григория Бакланова

Есть у Григория Бакланова небольшое, всего в несколько страниц, произведение - «Как я потерял первенство». То ли новелла, то ли зарисовка, - видимо, и автор затруднялся в определении жанра, поставив при первой публикации подзаголовок: «Невыдуманный рассказ». И в самом деле - это случай из его собственной жизни, о себе он рассказывает. Именно с него мне бы хотелось начать эти заметки, отыскать в биографии писателя жизненные истоки его книг.

«Невыдуманный рассказ» был написан к двадцатилетию Победы: автор, которому тогда пошел уже пятый десяток, со снисходительной, насмешливой отрешенностью от себя самого, наивного, нескладного, худющего, восемнадцатилетнего, вспоминает, как первой военной зимой в эвакуации в уральском городке он пробился к командиру формировавшегося гаубичного полка с просьбой зачислить его в часть, взять на фронт. С юмором он рассказывает о том, какое «жалкое зрелище» являл собою в ту пору: «Даже после того, когда мне уже выдали обмундирование и я в шинели, затянутый ремнем, в солдатских кирзовых сапогах шел по улице, оглядываясь на себя в стекла магазинов, пожилая женщина остановилась и, глядя на меня, вдруг заплакала: „Господи, и таких уже берут…“»

Этот короткий мемуарный очерк вообще выдержан в юмористическом тоне - многое здесь смешно: и то, что, оказавшись в артиллерии (две предыдущие попытки попасть в действующую армию - в авиацию и пехоту - окончились крахом), герой сразу же стал считать, что именно этот род войск «единственно в полной мере достоин человека», что полк его «самый лучший», лишь по непонятным причинам не получивший звания гвардейского; и то, что у него возникло чувство ревности, когда в их полку появился солдат моложе его и он утратил неясно чем его тешившее первенство.

Но пусть юмор не заслонит читателю серьезного, того, что проливает свет на главное в жизни и творчестве Г. Бакланова, что в глубинных истоках определило и его судьбу и пафос его книг. Кое-что выглядит - особенно сейчас, из дали годов, - мальчишески нелепым, но мысли были взрослыми и решения тоже; и этот, как тогда говорили в армии, рядовой необученный в свои восемнадцать лет хорошо понимал, куда и зачем идет, во имя чего стремится на фронт, а оттого, что был он моложе многих других, спрос с него был не меньший, и часто было ему, наверное, много труднее, чем тем, кто постарше и покрепче. Да и мысли были взрослыми, и чувство ответственности было не по летам зрелым.

Недавно в интервью, вспоминая войну, своих ровесников, своих братьев, сложивших голову на фронте, Г. Бакланов говорил: «…Это было поколение достойное, гордое, с острым чувством долга. Не тем чувством долга, которое, как правильно отмечал Лев Толстой, особенно развито в людях ограниченных, а тем, которое в роковые моменты истории движет честными людьми, готовыми пожертвовать собой во имя спасения Родины. Когда разразилась война, поколение это в большинстве своем шло на фронт добровольцами, не дожидаясь призыва, считая, что главное дело нашей жизни - победить фашизм, отстоять Родину. И почти все оно осталось на полях битв».

Это поколение сегодня представлено в нашей литературе целой плеядой хорошо известных читателю имен. Все они, юноши Великой Отечественной - Василь Быков и Владимир Богомолов, Алесь Адамович и Анатолий Ананьев, Виктор Астафьев и Виктор Курочкин, Дмитрий Гусаров и Константин Воробьев, - были тогда в армии самыми молодыми, но отвечать им приходилось не только за себя, а часто и за других без какой-либо скидки на возраст. Попавшие на фронт прямо со школьной скамьи, они, как хорошо сказал однажды Александр Твардовский, «выше лейтенантов не поднимались и дальше командира полка не ходили» и «видели пот и кровь войны на своей гимнастерке». И этим будет многое продиктовано в тех книгах о войне, которые напишут они потом - лет через десять - пятнадцать после ее конца, - а тогда никто из них не помышлял о занятиях литературой: все было отдано войне, тяжкой солдатской службе. «Вполне понятно, - писал Г. Бакланов, - что мы шли тогда на фронт не материал для будущих книг собирать, а защищать Родину. Шли солдатами, на фронте становились офицерами. Излишне говорить о том, как быстро мужают на войне: год за три - это еще минимальная мера».

Вот те университеты, где будущий писатель прошел школу жизни, самую фундаментальную из всех возможных.

После этого остается о его жизненном пути сказать немногое - и самых кратких биографических сведений достаточно. Родился Григорий Бакланов в 1923 году в Воронеже, там окончил школу и, как один из его героев, в первый раз уезжал из дому в пионерский лагерь, во второй раз - на фронт. Начал войну рядовым на Северо-Западном фронте, потом окончил артиллерийское училище - конечно, это был ускоренный выпуск, - и уже офицером, командуя взводом управления, сражался на Юго-Западном (впоследствии он стал Третьим Украинским) фронте - на Украине, в Молдавии, Румынии, Венгрии, Австрии. И знает передний край войны самым основательным образом: товарищей хоронил, был ранен и контужен, недоедал, недосыпал, мерз, тащил по непролазной весенней и осенней грязи пушки на руках, а сколько перекопал в жару и мороз твердой, как камень, земли, сколько прошагал, прополз, сколько водных преград форсировал, и так уж случалось, что большей частью на подручных средствах… Отсюда бесчисленные поразительно точные подробности и поведения человека в бою, под огнем, и сурового фронтового быта, которые отличают прозу Г. Бакланова.

Первый рассказ написал Г. Бакланов после войны, ожидая демобилизации, и был принят в Литературный институт имени Горького. Пережитое толкнуло в литературу. Есть некая загадка в том, что поколение, которое понесло на войне такие тяжелые потери - по статистике, из каждых ста ушедших на фронт юношей в живых осталось лишь трое, - дало нашей литературе большой отряд ярко одаренных художников. Наивно предполагать, что пули и осколки почему-то щадили талантливых, наделенных художественным даром. Причина, видимо, в другом: война была ни с чем несравнимым потрясением, пробудившим у людей способности, которых они в себе и не подозревали и которые в других обстоятельствах, быть может, так и остались бы под спудом, не были бы реализованы, - за перо заставляло браться страстное желание рассказать о выпавших на их долю великих испытаниях, которые они выдержали достойно…

Однако час для этого пришел не сразу. Как это ни странно, почти все писатели фронтового поколения - и Г. Бакланов тоже - начинали книгами не о войне. Повесть «Южнее главного удара» (первоначальное название «Девять дней» (1957) - не первое его произведение. Но это первая его удача, книга, свидетельствовавшая о рождении писателя со своим видением мира, со своей выношенной темой.

То, что написано до этого, несет еще следы ученичества. Впрочем, мало кому дано совсем миновать период ученичества. Беда была не в этом, во всяком случае не только в этом, а в том, что в основе предыдущей повести, «В Снегирях» (1954), и первых рассказов лежал материал, добросовестно собранный, но не ставший для автора, как война, частью его собственной судьбы. Изображалась в них современность, мирная послевоенная пора, но бралась она не изнутри, между автором и воссоздаваемой действительностью, по отношению к которой он занимал позицию наблюдателя, сохранялась изрядная дистанция - преодолеть ее молодому писателю очень трудно, ему трудно «вжиться», не пережив самому.

Но, быть может, эта пауза, перед тем как взяться за главное, за действительно выстраданное, этот разбег были нелишними и в конечном счете пошли на пользу. Удалось накопить некоторый литературный опыт - очень нужный. И не только литературный - пополнился и жизненный багаж. Что говорить, за годы войны они, еще совсем молодые люди, увидели, узнали, пережили такое, что в мирное время очень редко выпадает даже человеку, прожившему долгую и бурную жизнь. Но при этом им недоставало взрослого знания повседневной обыденности мирного существования, а без такой «точки отсчета», без ясного ощущения нормы человеческого бытия нельзя было по-настоящему осмыслить не дававший им покоя тяжкий груз фронтовых впечатлений. Война и мир - неразделимые сферы для художника, даже если он создает не широкую панораму, не эпического размаха полотно, а маленькую повесть, в которой перед нами проходит всего несколько дней фронтовой жизни, какой-то один маленький ее эпизод…

Василь Быков уже после того, как были написаны произведения Григория Бакланова, у которых и резонанс в критике был громче, и читательский успех больше, чем у повести «Южнее главного удара», все же счел нужным подчеркнуть принципиальный характер достоинства этой ранней книги: «…Первая военная повесть Г. Бакланова явилась для меня необыкновенно наглядным примером того, как неприкрашенная военная действительность под пером настоящего художника зримо превращается в высокое искусство, исполненное красотой и правдой. Во всяком случае, с благоговейным трепетом прочитав эту небольшую повесть, я понял, как надо писать о войне, и думаю, что не ошибся». Приводя этот отзыв, я хочу напомнить, что В. Быков, как и Г. Бакланов, был в войну офицером-артиллеристом, что он участвовал в тех же ожесточенных боях у венгерского города Секешфехервар, которые описаны в повести «Южнее главного удара», и это придает особый вес его словам о том, что Г. Бакланов правдиво запечатлел «неприкрашенную военную действительность». В ту пору это не слишком часто встречалось в книгах о войне и далеко не всем писателям и критикам казалось таким необходимым или даже просто допустимым, иначе сам принцип - о войне надо писать без умолчаний и прикрас - не воспринимался бы как некое откровение.

Сейчас острота этой стоявшей тогда перед военной литературой проблемы так не ощущается, то, что было нелегкой задачей, вызывало горячие споры, питало резкую полемику, нынче выглядит почти само собой разумеющимся - поиски правды, споры о ней (а все это, естественно, никогда не прекращается в литературе) перенесены в другую плоскость. А тогда смелостью, даже некоторым вызовом была сама жизненная ситуация, на которой строился сюжет повести «Южнее главного удара»: тяжелые оборонительные бои с превосходящими силами врага в победном сорок пятом, за несколько месяцев до конца войны.

Но, пожалуй, существеннее в повести другое: та атмосфера фронтовой жизни, которая воссоздана автором с непререкаемой достоверностью, - она возникает из множества врезавшихся в память подробностей - тех, что не зря называют непридуманными, потому что их и в самом деле придумать невозможно.

Это подробности батальные - вот для примера два эпизода из повести.

Под артобстрелом через снежное поле ковыляет, опираясь на винтовку, раненый в распахнутой шинели. Время от времени разрывы закрывают его, но он, словно заговоренный от осколков, бредет дальше. И вот окончилась артиллерийская обработка, сейчас начнется немецкая атака. «Ударила мина вдогон. Одна-единственная. Когда ветром отнесло летучий дымок, человека не было: на снегу серым пятном распласталась шинель».

Солдат рассказывает: «Пообедать думали. Только ложку зачерпнул, ко рту несу, ка-ак сверкнет! Меня о стенку вдарило - огни в глазах увидел. Гусев: „Ох-ох! Ох-ох!“ Пока я к нему кинулся - готов уже. А Кравчук и не копнулся. А я посередине сидел…

И он снова принимался осматривать и ощупывать на себе шинель, сплошь иссеченную осколками, поражаясь не тому, что убило обоих его товарищей, а что сам он каким-то образом остался жив. Он был контужен. Оттого и кричал и дергал шеей. Все видели это, и только сам он вгорячах не замечал еще».

Но нельзя рассказать о солдатской жизни на войне, минуя подробности невообразимого фронтового быта. Смерть все время ходит рядом, а все же человеку надо как-то устроиться поспать, и поесть что-то надо, и гимнастерку постирать и залатать. Никуда от этих забот не денешься, а даже самое малое требовало немалых усилий. Вот идут пехотинцы, многие на ходу жуют сухари - они только из боя, там было не до еды, а на новых позициях, кто знает, будет ли для этого время?.. Где-то раздобыл солдат лайковые перчатки и щеголяет в них - выглядит это нелепо, но ведь зима на дворе, холодно, - какие ни есть, а все-таки перчатки…

Если писатель изображает мирные будни, не так уж важно, шел ли его герой на работу пешком или ехал на автобусе, об этом можно даже не поминать, быт здесь более или менее «нейтрален», а если пехотинца, которому приходится тащить на себе пуд, подбросили вдруг на машине - это для него кое-что значит, это весьма существенно. Одно дело, когда в мирной жизни говорят: приготовь сегодня обед получше, и другое, когда командир батареи перед боем приказывает старшине: вы продуктов не жалейте, - это значит и то, что потери ожидаются большие. Очень часто быт войны неотделим от крови…

«Южнее главного удара» - это принятое у военных обозначение в рамках запланированной или разворачивающейся операции места действий. Но глубинный смысл названия повести (а лучше сказать - ее пафос) иной, он раскрывается постепенно: разворачивается не только сюжет, движется вперед и авторская мысль. Однако первоначальная «формула» дана сразу же, в первой главе. Тут, в Венгрии, на Третьем Украинском фронте, тихо, положение стабилизировалось; успешно наступают нацеленные на Германию северные соседи, им салютует Москва, к ним приковано общее внимание. С завистью говорит один из героев, командир дивизиона Ребров: «Слыхал, как на Втором Белорусском даванули немцев? За четыре дня боев - сто километров по фронту и сорок в глубину. Дают прикуривать! На Первом Белорусском Варшава взята. Вон где главный удар наносится. А мы тут засели в низине у Балатона и победу и славу просидим здесь». И младший лейтенант Назаров, только что прибывший из училища на фронт, опасается, что так и не увидит настоящую войну, не удастся ему отличиться в деле. Герои еще не знают, что через несколько часов немцы здесь нанесут сильнейший удар танковым кулаком, и им, чтобы остановить и отбросить их, придется стоять насмерть.

Здесь-то и возникают размышления автора, в которых дана эта первоначальная «формула»: «На войне, как и везде в жизни, есть выигрышные и невыигрышные участки. Наступают Белорусские фронты - весь народ, все сердца с ними. А между прочим, судьба войны решается и на тех участках, о которых в час последних известий сообщают одной короткой фразой: „За истекшие сутки никаких существенных изменений не произошло“. Может, только славы здесь меньше… Так ведь в этой войне люди дерутся не ради славы».

К этой мысли - настолько она важна и дорога автору - нас возвращает и финал повести. Но тут она уже на новом «витке», автор не рассуждает, «поправляя» тех персонажей, которых и на войне не оставляет суетное, тщеславное, - это итог пережитого героями, чувство, которое они обрели в дни тяжелых кровавых боев, не суливших им ни наград, ни славы: «…Для каждого иным светом осветилось все сделанное ими. Все их усилия, и жертвы, и раны - все это было частью великой битвы, четыре года гремевшей от моря до моря и теперь подходившей к концу».

Как бы ни была серьезна и основательна мысль автора, если она выражена лишь «формулой», а не вытекает из художественного строя книги, немногого она стоит. Лишь в том случае, если «формула» сконцентрировала в себе то, что показано в произведении, если она «экстракт» нарисованной художником картины жизни, - а это так в повести «Южнее главного удара», - только тогда она весома и значима как факт искусства.

Несколько дней жестоких боев, которые ведут батарейцы капитана Беличенко, займут в их судьбе огромное место. Да и не всем из героев повести суждено пережить это сражение: погибнут и бесшабашно храбрый Богачев, и не по возрасту рассудительный Ваня Горошко, и ревностно блюдущий армейский порядок старшина Пономарев, и многие другие. А те, кто уцелеет, столько узнают за эти дни о жизни и смерти, о долге и самоотверженности, такое откроется им и в окружающих, и в них самих, - на что в мирное время иногда уходят годы. Пройдя через эти испытания, взрослым станет по-мальчишески восторженный младший лейтенант Назаров, преодолеет гнетущий его страх писарь Леонтьев.

Г. Бакланов строит повесть так, чтобы для читателя стало очевидным, что победа добывалась сообща на «выигрышных» и «невыигрышных» участках, и на «невыигрышных» требовались не меньшие мужество и доблесть, чем на «выигрышных», и жизнь одинаково была дорога, когда приходилось ею жертвовать и там и там.

Как писал Александр Твардовский:

Пусть тот бой не упомянут

В списке славы золотой,

День придет - еще повстанут

Люди в памяти живой.

И в одной бессмертной книге

Будут все навек равны -

Кто за город пал великий,

Что один у всей страны;

Кто за гордую твердыню,

Что у Волги у реки,

Кто за тот, забытый ныне,

Населенный пункт Борки.

Наверное, эти строки - так они подходят - можно было бы поставить эпиграфом к повести Г. Бакланова; кстати, он как-то писал, что долгое время - уже и после войны даже - искренне считал, что речь в этой главе поэмы А. Твардовского идет о стоившем многих жизней бое за деревню Белый Бор, в котором довелось и ему участвовать. И то, что один из мотивов «Теркина» перекликается с главной идеей повести Г. Бакланова, говорит не о литературном происхождении «Южнее главного удара», - напротив, это лишний раз подтверждает верность автора повести действительности: не зря же за поэмой А. Твардовского закрепилось название «энциклопедия солдатской жизни в Великую Отечественную войну»…

Несомненно, повесть «Южнее главного удара» была удачей молодого писателя, но имя его стало широко известно только после следующей вещи: повесть «Пядь земли» (1959) сразу поставила Г. Бакланова в первый ряд военных писателей. И это не было капризом своенравной литературной судьбы: «Пядь земли» - более зрелое и совершенное произведение, чем «Южнее главного удара». Конечно, интерес к новой повести подогрели вспыхнувшие тогда споры о «правде солдатской» и «правде генеральской», о том, какой виделась война из окопа и на командном пункте военачальника, о «глобусе» и «карте-двухверстке», споры, в эпицентре которых оказалась «Пядь земли», но и сами они были вызваны в немалой степени тем читательским успехом, который сопровождал появление книг прозаиков военного поколения, в том числе и «Пяди земли». Сейчас, почти четверть века спустя, когда улеглись взвинченные полемикой страсти и само время сняло многие несправедливые обвинения в «дегероизации», «ремаркизме» и т. п., - яснее выступила теоретическая почва этого непонимания, неприятия того, что несла «вторая волна» прозы о войне; природу этого заблуждения верно определил Г. Козинцев: «Существо героического путают со стилем, способность к подвигу хотят сочетать с пристрастием к возвышенной речи. Не думаю, чтобы имело смысл утверждать какой-то один стиль».

Здесь нет места для подробного разбора этой дискуссии, сыгравшей свою роль в развитии нашей военной прозы, и я вспомнил о ней лишь для того, чтобы установить «месторасположение» повести Г. Бакланова в литературном процессе тех лет. Но, как всякая талантливая книга, «Пядь земли» - не «производное» от определенной литературной тенденции; даже те черты повести, на основании которых и устанавливается типологическое родство ее с произведениями других авторов, не могут быть верно истолкованы без ясного понимания, что близость не есть повторение. Больше того, вне этой диалектики неразличимы сложные связи даже между книгами одного и того же писателя, а сами понятия - творческий путь, творческая эволюция - превращаются в лучшем случае в плоскую схему. Некоторые проблемы, поставленные в повести «Южнее главного удара», некоторые мотивы, намеченные там, в «Пяди земли» получили дальнейшее развитие и более глубоко осмыслены. Впрочем, это уже не совсем те, а иногда и совсем не те проблемы и мотивы; оказавшись в новой художественной структуре, они сплошь и рядом трансформируются, несут иную смысловую нагрузку, выполняют другие функции.

Начну с главного различия, во многом определившего все остальное. Если в повести «Южнее главного удара» Г. Бакланов видит свою задачу в доказательстве того, что судьба сражений решалась не только на направлениях главного удара, что всюду, на всех участках фронта дорогой ценой плачено за победу, - пафос «Пяди земли» точнее всего выражают слова Юлиуса Фучика, вынесенные автором как эпиграф: «…Не было безымянных героев, а были люди, которые имели свое имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и поэтому муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чье имя войдет в историю». В одном случае тяжкие, но безвестные, обойденные славой бои, в другом - незаметные люди, чьи имена не сбережет история: сходство есть, но акцент резко перенесен на человека. Чего ему все это стоило, через что он прошел, что вынес? «Вот этой весной. Днем в окопах по колено талой воды. Ну люди же! Глядишь: один, другой вылез на бруствер обсохнуть на солнышке. Тут - обстрел! Попрыгали, как лягушки, в грязь. А ночью все это замерзает в лед. Вот что такое пехота!» - рассказывает один из героев повести. А что такое попасть под пулеметный огонь, когда укрыться негде: «Впереди - воронка. Только бы добежать до нее! Не стреляет… Не стреляет… Падаю, не добежав! Сердце колотится в горле. Пиу!.. Пиу!.. Чив, чив, чив! Словно плетью хлестнуло по земле перед самой воронкой. Отдергиваю руку - так близко. Дурак! Не надо было шевелиться. Изо всех сил вжимаюсь в землю. Она сухая, каменистая… Впереди меня, у края воронки, каким-то образом уцелевший желтый подсолнух; смотрит на солнце, отвернувшись от немцев. Фьюить! - падает шляпка. Фьюить! - падает стебель, перебитый у основания». Каждая пядь отвоеванной у врага земли полита кровью и оплачена жизнями многих людей. А человек - это не легко заменимый винтик огромной армейской машины - у каждого одна жизнь, и где-то в тылу у каждого остались родные, для которых во всем белом свете нет никого дороже, чем он.

«Пядь земли» написана от первого лица, это была точно выбранная форма для повествования о том, что не было на войне «безымянных героев», безликой массы, а были люди. Такая структура обеспечивала читателю эффект присутствия, позволяла ему видеть происходящее глазами героя, который проходит через все те малые и большие испытания, что составляют содержание жизни офицера переднего края. Кровавый смерч боев раскрыт в повести таким образом, что артиллерийская канонада и треск автоматов не заглушают стонов и шепота, а в пороховом дыму и пыли от разрывов снарядов и мин можно разглядеть в глазах людей решимость и страх, муку и ярость. Изображение столь приближено к читателю, что в сущности перестает быть лишь созерцаемой им картиной, - возникающее у него сопереживание отличается удивительной полнотой и глубиной. И не только у героя повести лейтенанта Мотовилова, перебегающего под пулеметными очередями, не хватает дыхания, - нас тоже, когда мы читаем эту сцену, словно бы обжигает смертоносным огнем.

Всестороннее художественное исследование характера главного героя «Пяди земли», когда каждый его поступок, каждое сказанное слово, каждое движение души «на виду» - все взвешивается и осмысливается (этого, кстати, не хватало повести «Южнее главного удара», где капитан Беличенко, находящийся в сюжетном фокусе произведения, не раскрыт с достаточной выразительностью и глубиной, проигрывая в сравнении даже с некоторыми персонажами второго плана), - такое исследование не самоцель для автора, оно ведется для того, чтобы выяснить, в чем источник душевной силы людей, которые постоянно ходят рядом со смертью, благодаря чему они могут выдержать невыносимое напряжение. Это и ненависть к фашизму, посягнувшему на сами основы человеческого бытия, запланировавшему превратить миллионы людей в лагерную пыль или рабочий скот: «Бывали и раньше войны, - размышляет Мотовилов, - кончались, и все оставалось по-прежнему. Это война не между государствами. Это идет война с фашизмом за жизнь на земле, чтобы не быть тысячелетнему рабству, поименованному тысячелетним рейхом». И чувство долга и ответственности, заставляющее считать этот окоп, который суждено тебе защищать, или эту высоту, которую ты должен штурмовать, главным боевым рубежом родины, и пока ты жив, пока есть у тебя силы, чтобы держать оружие в руках, никто не может здесь заменить тебя, ни на кого не имеешь ты морального права переложить эту тяжесть, даже если тебе невмоготу. И чувство братства с товарищами, которые сражаются рядом - со знакомыми и незнакомыми, - у всех общая и такая цель, что делает близкими людьми и незнакомых: человек, которого ты увидел всего несколько часов назад, спас тебе жизнь, подвергая себя смертельной опасности, но ведь и ты, рискуя своей головой, выручил из беды кого-то, даже не зная его имени.

«…Я не хочу себе судьбы, отдельной от моих товарищей. Мы столько раз вместе сжимались под обстрелом, вместе сидели у костров, и хлеб, и вода в котелке, и огонь были общими. А когда не было всего этого, мы ложились тесно и в мороз согревали друг друга теплом своих тел. Я до сих пор несу в себе тепло тех, кого уже нет в живых, я часто думаю их мыслями, в душе моей часть их души», - эти мысли навеяны герою письмами матери, которая живет в постоянном страхе за него. Вот что он мог бы ей, наверное, ответить, но даже матери он никогда не напишет того, что думает сейчас, никогда ни он, ни его товарищи ни с кем не заговорят об этом вслух. Не обо всем можно сказать словами, и тот, кто решается говорить о сокровенном чувстве, не дорожит им. Потому что речь идет не об умозрительном выводе, пусть вполне основательном, а именно о чувстве, интимном чувстве, не нуждающемся в обосновании и чурающемся громогласности. Сила и подлинность его подтверждаются не словами, а только поступками, - у Толстого источником мужества сражавшихся на Бородинском поле служит скрытая теплота патриотизма.

Имя Толстого возникло не случайно: Г. Бакланов принадлежит к тем писателям военного поколения, для которых главным эстетическим ориентиром служили толстовские традиции, они в немалой степени определили направление его собственных художнических исканий. И это касается не столько изображения войны как таковой, батальных сцен, сколько проникновения в психологию персонажей, в изменяющийся «текучий» мир забот и стремлений личности, в нравственную подоплеку поступков, в сложные, переплетающиеся, противоборствующие причины событий. Это не школа - окончил ее и выпущен для самостоятельной деятельности; связь Г. Бакланова с толстовскими традициями не прерывается и не слабеет с годами, для последних книг она не менее, а иногда и более существенна, чем для ранних; вот и в недавнем интервью он говорил, что и нынче ему представляется в военной литературе наиболее перспективным «все то же старое реалистическое направление, идущее от Толстого». Но именно в «Пяди земли» это равнение, эта ориентация на толстовские традиции определились как принципиальная позиция.

В отличие от «Южнее главного удара», где автор погружался в прошлое, «Пядь земли» обращена к современности; нравственные уроки будущему, извлеченные из пережитого людьми на войне, создают лирическое напряжение в повести. Автор и рассказчик (дистанция между ними минимальная, и есть резон в том, что о произведениях писателей военного поколения иногда говорят как о «мемуарах» солдат и лейтенантов) много, очень много размышляют о жизни и смерти, о смысле человеческого существования, о необходимости беречь мир на земле, о том, что такое человечность на войне.

Высочайшая мера требовательности к себе, нравственный максимализм, страстное стремление во что бы то ни стало добиться справедливости - и в большом и в малом, вселенская отзывчивость, когда близко к сердцу, как собственная боль и горе, принимается все, что происходит в мире, - эти черты поколения и времени по-своему преломились в характере Мотовилова. То было поколение романтиков, революция, ее идеи определили их духовный горизонт - необычайно широкий, она вселила в них веру в то, что им выпала на долю беспримерная историческая миссия - покончить на земле с бесчеловечностью и злом.

Романтиками их делала одержимость идеями справедливости, а не война сама по себе, тем более не военные «приключения». Только из дали годов и тем, кто не прошел через это, может сегодня показаться, что жестокая кровопролитная война, в противоположность благополучно однообразной повседневности мирного времени, располагает к романтическому мировосприятию. На самом деле - и об этом убедительно свидетельствует литература «потерянного поколения» - в грязи окопов первой жертвой становились романтические иллюзии. Но романтика ровесников Мотовилова не была иллюзорной, их романтический пыл не могли остудить самые угрюмые из всех мыслимых - фронтовые, окопные будни. Уже хотя бы потому, что приобретенный в войну жизненный опыт, бесчеловечность фашистов, с которой они сталкивались на каждом шагу, раскаляли их воинствующую непримиримость ко злу и несправедливости в любых проявлениях, в любых обличьях.

«Мы не только с фашизмом воюем, - мы воюем за то, чтоб уничтожить всякую подлость, чтобы после войны жизнь на земле была человечной, правдивой, чистой», - размышляет Мотовилов. От книги к книге этот мотив звучит у Г. Бакланова все сильнее и сильнее, острее становится критика шкурничества и безыдейности, безнравственности и приспособленчества, проникающая сквозь самую изощренную социальную и нравственную мимикрию (стоит взглянуть на панораму литературного процесса конца 50-х годов, и мы увидим, что вообще в прозе резко вырос интерес к нравственной проблематике, больше внимания уделяется художественному анализу зависимости гражданского поведения человека от его нравственных устоев).

И если в «Южнее главного удара» и «Пяди земли» этот мотив реализован лишь в эпизодических персонажах (повозочный Долговушин, чтобы быть подальше от передовой, прикидывающийся человеком, неспособным ни к какому серьезному делу, с которого все взятки гладки; Мезенцев, который всегда ловко устраивается так, что за него «все трудное, все опасное в жизни делают другие»), то в следующей небольшой повести «Мертвые сраму не имут» (1961) он возникает в связи с одной из главных фигур произведения и разработан подробнее, основательнее.

За плечами начальника штаба артиллерийского дивизиона капитана Ищенко уже восемь лет безупречной, как ему представляется, службы. Он и в самом деле дока по части неукоснительного соблюдения некоего внешнего распорядка, которому в армии придается немалое значение, здесь у него наверняка все всегда было в абсолютном ажуре, тем более что в исполнительности и аккуратности видел он суть армейской службы. Ищенко не служил, а выслуживался, не обременяя себя мыслями о том, что защищает наша армия, за что идет война, в которой и он участвует. Разумеется, он прекрасно знал все слова, которые писались и говорились по этому поводу, да и сам произносил их в надлежащих случаях, но для него они так и оставались словами, не находившими никакого отклика в его душе. А по-настоящему для Ищенко было важно только то, что прямо затрагивало его интересы, сосредоточенные на продвижении вверх по служебной лестнице, на его доме, на вещах, которыми они с женой обзаводились любовно и с толком. Он полон самоуважения и чувства превосходства над окружающими, потому что все у него ладно, основательно - от уютной квартиры (ценность которой возрастала от того, что соседом был сам командир полка) до наборного мундштучка, изготовленного дивизионным умельцем.

И в минуту трудную, кризисную эта духовная скудость, эта нравственная недостаточность не могли не дать себя знать. Когда потрепанный в боях дивизион напоролся на немецкие танки, в неразберихе внезапного ночного боя на марше Ищенко, спасая свою жизнь, бежал: для него не существовало ценностей, которые защищают, не щадя себя. Он бежал, бросив в отчаянный момент на произвол судьбы подчиненных, не подумав предупредить их о стоявших в засаде немецких танках. Он спасал себя, расплачиваясь их кровью, предавая их. Именно предавая, - не случайно замполиту Васичу, раскусившему его в этом бою, пришла в голову мысль, что, окажись Ищенко в оккупации, он бы и не подумал о сопротивлении захватчикам, а «тихонько опустил бы на окне белую тюлевую занавеску: и мир видно через нее, и тебя не увидят. Вдвоем с женой, за занавеской, можно и немцев переждать». И хотя Ищенко побаивается - если всплывет, как он вел себя в этом бою, его могут судить, строго наказать, - вины своей он не чувствует и раскаяния, естественно, не испытывает. Тогда, в бою, он оправдывал себя, считая, что начальство с преступным легкомыслием послало дивизион на заклание, теперь, перед лицом начальства, он находит другое оправдание: он ничего не мог сделать, бой был проигран из-за того, что его погибшие товарищи распоряжались нерадиво и неразумно. Он сваливал на них ответственность за этот несчастливо сложившийся бой, в котором они сделали все, что смогли: у них не было сил, чтобы остановить мощную группу немецких танков, но они их все-таки задержали, а шесть сожгли. Ищенко не хотел разделить со всеми судьбу на поле боя, он спасал свою шкуру, а уж выбравшись оттуда целым и невредимым, он тем более не собирался «отвечать за всех». И когда в штабе полка его дотошно расспрашивал о случившемся капитан Елютин из СМЕРШа, привычно ищущий виновников, которые должны отвечать за неудачу, Ищенко снова предал своих товарищей - мертвых и уцелевших, возводя на них напраслину…

Разные люди были в дивизионе: бесшабашные и осмотрительные, более выносливые и послабее, замкнутые и душа нараспашку, образованные и не очень грамотные, решительный, уверенный в себе, грубоватый Ушаков и мягкий, обуреваемый, как нынче говорят, интеллигентскими комплексами Кривошеин, начальник разведки Мостовой, который жаждет высшей незамутненной справедливости и даже думает о том, что после войны и немцев нельзя судить чохом, с каждым надо бы разбираться отдельно, и тот простодушный молодой разведчик, который никак не мог взять в толк, почему Ищенко бросился в сторону от своих, когда на них сейчас навалятся немцы, - но все они, непохожие друг на друга, не могли и помыслить для себя иной, более легкой, чем у их товарищей, судьбы, для всех них и этот бой и вся война были общим и кровным делом.

Для всех, кроме Ищенко. Конечно, он был исключением. Исключением, но не казусом. В этом характере писателем верно схвачено явление, которое при обычном течении жизни редко выступает с такой обнаженностью, уже хотя бы потому, что не может иметь столь очевидных, немедленных и катастрофических последствий, - так скрытая за гладкой поверхностью металла раковина обнаруживает себя лишь при очень больших перегрузках. Но и в мирные времена захребетничество, ржа эгоизма исподволь, незаметно разъедают общественные связи, подтачивают моральные устои. Серьезность этой опасности старается подчеркнуть Г. Бакланов, давая понять, что, скорее всего, Ищенко выкрутится, избежит возмездия. За руку-то его не поймали, а презрение тех, кто почувствовал что-то неладное в его поведении, - разве проймешь его этим? В душе он ликовал, что остался жив, все другое для него мало значило. И в мирной жизни он будет устраиваться за счет других, работая локтями, ставя подножки, не останавливаясь ни перед чем.

Вскоре после того, как появился «Июль 41 года», Г. Бакланов в анкете, проводившейся журналом «Вопросы литературы», поделился некоторыми своими размышлениями о войне, о военной литературе. Несомненно, это были уроки недавно оконченного им романа. «Великая Отечественная война, как и вся мировая война, - писал Г. Бакланов, - не была чем-то отъединенным, локальным в жизни стран и народов. И характер их, и поражения, и победы во многом определялись предшествующей историей… Конечно, то, что происходит сегодня, это - современность. Но она соотносится с прошлым, как устье с истоком реки. Единая жизнь, как река, течет в берегах, и на нее невозможно нанести деления. Если же мы попытаемся установить более прочные разграничительные сооружения, некий род плотин, делящих реку на части, то увидим сразу же, как начинает мелеть и пересыхать все то, что ниже по течению». И еще: «…Труд писателя, ставящего своей целью рассказать о времени, это в какой-то своей части непременно труд исследователя, исследователя экономических и общественных условий, формировавших характеры и отношения, вторгавшихся даже в интимную жизнь людей, исследователя характеров, сформированных временем и формировавших время. Мы только-только начинаем многое узнавать и понимать, начинаем по-иному смотреть на вещи. Но еще мало кому дано оторваться от притяжения отдельных фактов и событий, подняться над ними и увидеть картину целиком».

Так представлял себе писатель ту новую художественную задачу, которую стремился решить в романе, - здесь выведен его «генетический код». Что значит применительно к роману «Июль 41 года» «увидеть картину целиком»? Прежде всего проникнуть и в дальние причины наших поражений и неудач начального периода войны. Но это лишь одна сторона дела. Крайне важна и другая: авторская установка - воссоздать взятое в данный момент время так, чтобы в нем, как в реальном потоке жизни, непременно присутствовали, переплетаясь, вчерашнее и завтрашнее, - требовала постижения того, что было залогом наших грядущих военных успехов. Рисуя один из самых тяжких месяцев войны, Г. Бакланов не закрывает глаза на то, что нам мешало, что составляло наши слабости, и зорко видит то, в чем мы были сильны, что в дальнейшем должно было изменить ход событий, хотя здесь не было и могло быть механического равновесия. Выясняя, почему мы отступали, нужно было понять, благодаря чему мы одержали затем победу, - иначе была бы искажена историческая перспектива.

При этом следует помнить, что как бы глубоко и дотошно ни исследовал писатель экономические и общественные условия (Г. Бакланов справедливо подчеркивает необходимость и плодотворность такой работы для художника), роман, конечно, не историческая монография, не военно-исторический очерк: некоторые причины наших поражений и побед - экономического, технического и военного свойства - в «Июле 41 года» не раскрыты, никак не отражены. Это неудивительно, сквозь «магический кристалл» романа можно как следует разглядеть только то, что отозвалось в человеческих душах, в психологии, что имеет непосредственное отношение к фактору - как тогда говорили - моральному, а в старину это называлось духом войска и народа.

Многообразна и непроста зависимость, существующая между историческими обстоятельствами и характерами. Здесь действуют разнонаправленные силы - притяжения и отталкивания. Здесь одна и та же причина может нередко вызывать разные последствия. Обстоятельства, благоприятные для одних людей, способствующие их процветанию, жизненному успеху («Ведь нынче любят бессловесных», - говорит Чацкий о Молчалине, предсказывая, что тот «дойдет до степеней известных»), для других становятся камнем преткновения, не дают им развернуться в полную силу (Пушкин с горечью писал о Чаадаеве: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, а здесь он - офицер гусарский»).

Но ведь случаются и иные обстоятельства, при которых прозябают молчалины и идут в гору чаадаевы. Впрочем, и неблагоприятные условия, это тоже нельзя упускать из вида, нравственно деформируя и ломая нестойких, податливых, выковывают из тех, у кого достает сил не сгибаться, кто не желает приспосабливаться, настоящих людей. Сложная диалектика такого рода связей возникает в романе Г. Бакланова.

Война сурово проверяла, кто чего стоит, кто на что способен. Это было и строгое испытание формировавших людей обстоятельств: как они, предвоенные обстоятельства, отозвались потом, в тяжелое грозное время, - хорошим и дурным, силой и слабостью. Было ли все в них неотвратимо или что-то можно было изменить, да не все было для этого сделано? Командиру корпуса Щербатову его сын, лейтенант, рассказывает, что во взводе, которым он командует, боец предложил из лука стрелять по вражеским танкам бутылками с зажигательной смесью - и здорово получается, рукой так далеко и точно не кинешь. Щербатов, опытный военный, хорошо отдает себе отчет, какой крови будет стоить каждый сожженный подобным способом танк. Сейчас уже ничего не поделаешь, придется против танков и таким оружием воевать. Но вся его жизнь была отдана армии, все силы ума и души - укреплению ее мощи, от этого зависела судьба революции, будущее страны, - как же вышло, что «он, отец, командир корпуса и генерал, учит вот таких мальчиков не бояться танков, подпускать их ближе, пол-литровыми бутылками поджигать их, учит смекалке? Неужели он виноват, что так случилось?». Задавая себе этот мучительный вопрос, Щербатов, что очень существенно для понимания характера главного героя романа, судит прежде всего себя, а не обстоятельства. Потому что движет им не желание как-то оправдаться в собственных глазах, снять с себя ответственность (что, мол, я мог сделать, если сложилась такая ситуация), он хочет выяснить, чего он все-таки не сделал, чтобы изменить эту ситуацию, почему опустил руки.

Неотступные трудные его думы - не разъедающая волю к действию рефлексия, это - жесткая самопроверка, чтобы извлечь из былого практические уроки для себя, она укрепляет его волю к борьбе и решимость, его веру в победу. И в самые критические минуты, подымая в атаку бойцов, прорывающихся из окружения, шагая под огнем в цепи, как все они, с винтовкой наперевес, навстречу неведомой судьбе, он знал твердо, что «через страдания и кровь, через многие жертвы, так же неостановимо, как восходит солнце, взойдет и засияет людям выстраданная ими победа».

Не должно быть ни малейшего зазора между служебным и нравственным долгом, то, чего не приемлет нравственное чувство, не может пойти на пользу делу, рано или поздно скажется самым пагубным образом, - вот вывод, в котором укрепляется Щербатов, пережив потрясения первых недель войны. И тут кроется принципиальное отличие Щербатова от командующего армией Лапшина.

Не в том дело, что Щербатов опытнее, что он продвигался вверх по служебной лестнице, не перескакивая через ступени, а Лапшин, меньше чем за два года, из комбата стал командармом. Это не всегда беда: случалось, что люди, стремительно взлетевшие вверх, оказывались на месте, наилучшим образом справлялись со своими обязанностями (таков в романе молодой комдив Тройников), а бывало, что годы усердной службы не расширяли кругозора и новый масштаб задач, увы, оказывался им не по плечу (генерал Сорокин, человек в летах, с немалым командирским стажем, все же не дорос до своей должности начальника штаба корпуса, не тянет). Спора нет, свою роль играло, был ли человек баловнем судьбы или своим трудом, талантом, своим горбом заработал высокую должность, но главным, решающим было другое - мера ответственности, которая лежала в основе его решений и действий.

Для Лапшина она определялась главным образом благорасположением тех, кто заметил его, выделил среди других, выдвинул, потому что думает он в основном о себе, а не о деле, не об армии, которая ему доверена. Он мечется, он не способен самостоятельно принять решение. Потеряв голову - все происходило не так, как ему рисовалось, но все время помня о себе - что будет с ним, он кричит в истерике Щербатову: «Думаешь, разбил он меня? Разбил?.. О-бо-жди!.. Я с новой армией приду, так только дым от него пойдет!» Он и теперь не может осознать: той войны, которая ему представлялась, где все пойдет как по писаному, не будет и не могло быть. И так, как он командовал, нельзя воевать. А он все еще надеется: пусть сегодня не удалось, завтра он непременно закидает противника шапками.

Ошибки и промахи Лапшина (в пределах возможного, тогда никто не мог сотворить чуда - превосходство было на стороне врага) не одного лишь профессионального свойства, они коренятся в ущербности его нравственных представлений, в атрофии гражданского самосознания. Щербатов и Лапшин не только два типа военачальника - это производное, они олицетворяют разное отношение к жизни, к делу своей жизни: один человек глубоко идейный, выполняющий свой долг не за страх, а за совесть, другой - бездумный исполнитель, неспособный к самостоятельным суждениям и действиям…

Из книги Познать себя в бою автора Покрышкин Александр Иванович

Каждая пядь родной земли… Далеко впереди показалось село, около которого базировался наш полк. Вскоре я обнаружил стоящие по краям летного поля замаскированные самолеты. Сказался опыт разведчика. Не терпелось быстрее приземлиться. Всматриваюсь в стоянки самолетов:

Из книги Сталин. Путь к власти автора Емельянов Юрий Васильевич

Глава 36. ПРОТИВ ДВУХ ЛЬВОВ И ГРИГОРИЯ В первые же дни нового 1926 года Сталин активно включился в работу высших органов партии, которая по решению XIV съезда стала именоваться Всесоюзной коммунистической партией (большевиков), или ВКП(б), и Коминтерна. Одним из первых решений,

Из книги Белые призраки Арктики автора Аккуратов Валентин Иванович

Рассказ В. АККУРАТОВА о полете в районе гипотетической Земли Андреева комментируют ПАВЕЛ НОВОКШОНОВ, ДМИТРИИ АЛЕКСЕЕВ, действительные члены Географического общества СССР ИСТОРИЯ ЗЕМЛИ АНДРЕЕВА В XVIII веке географические открытия в Арктике делались в основном людьми

Из книги Григорий VII. Его жизнь и общественная деятельность автора Вязигин Андрей Сергеевич

Глава IV. Цели и средства Григория VII Взгляд Григория на состояние церкви, обязанности папы и свой долг. – Душевный разлад. – Происхождение светской власти; преимущества и права пап. – Конечная цель. – Безбрачие духовенства как средство. – Борьба и победа. –

Из книги Путешествие в будущее и обратно автора Белоцерковский Вадим

Статья Григория Померанца И еще одна забавно-печальная история. В брошюре «Наши плюралисты» Солженицын в присущей ему манере громит диссидентское демократическое движение, «демдвиж», и применяет прием, которому трудно найти название: не указывая имена цитируемых

Из книги Прошлое с нами (Книга первая) автора Петров Василий Степанович

За каждую пядь С ходу в бой Закончилась очередная стрельба. Командир батареи объявил перерыв. Я прилег вздремнуть. Прибежал телефонист.- Командир батареи приказал сниматься. Сейчас приедет. Готовность к движению пятнадцать минут. Связь сматывают. На востоке только

Из книги Чингисхан: Покоритель Вселенной автора Груссе Рене

Из сирийской летописи Григория Абуль Фараджа О законах, постановленных Чингис ХаноМПоелику у монголов не было письменности, Чингис Хан повелел уйгурским грамотеям обучить письму татарских детей. И посему монгольские слова пишут уйгурскими буквами, так же как

Из книги Лирика автора Санников Григорий Александрович

КНИГИ ГРИГОРИЯ САННИКОВА 1. Лирика. - М.: Всерос. ассоц. пролет, писателей, 1921.2. Дни. - Вятка: Кузница, 1921.3. Под грузом: Поэмы и стихи 1919–1922. - М.: Кузница, 1923.4. Лениниада: Фрагм. поэмы. - М.; Л.: ГИЗ, 1925.5. Молодое вино: Стихи. - М.; Л.: ГИЗ, 1927.6. Избранные стихотворения. - М.:

Из книги Жизнь, подаренная дважды автора Бакланов Григорий

«Пядь земли» Мы шли с женой вдоль железнодорожного полотна, мы вернулись недавно из города, шли и не могли надышаться, такой тут был воздух. Вечерело. Сын наш полуторагодовалый бегал в траве, рвал ромашки и относил теще. Она, сидя на скамеечке, стерегла его. Он что-то

Из книги Секретные архивы ВЧК-ОГПУ автора Сопельняк Борис Николаевич

РАССТРЕЛ ГРИГОРИЯ МЕЛЕХОВА Свидетелей того бурного заседания почти не осталось, но их воспоминания сохранились. Одни пишут, что в тот день в Стокгольме гремели громы и сверкали молнии, другие утверждают, что заседание Нобелевского комитета проходило на редкость

Из книги Рассказы старого трепача автора Любимов Юрий Петрович

«Пристегните ремни!» Г. Бакланова, 1975 Меня обязали ставить современную актуальную пьесу о строителях, о рабочих. И мы поехали с Баклановым вместе на огромное строительство КАМАЗа, вот этого Камского завода, автомобильного гиганта. Это в районе Елабуги, где удавилась

Из книги Русские писатели ХХ века от Бунина до Шукшина: учебное пособие автора Быкова Ольга Петровна

Образ Григория Мелехова Автору «Тихого Дона», как никому другому, удалось раскрыть внутренний мир человека из народа. Главный герой романа «Тихий Дон» – Григорий Мелехов, донской казак.В начале романе это восемнадцатилетний парень, веселый, статный, сильный, по-своему

Из книги Судьба и книги Артема Веселого автора Веселая Заяра Артемовна

Из книги Ради мира на земле автора Ляпустин Александр Иванович

Из воспоминаний Григория Григорьева Григорий Прокофьевич Григорьев. Автор книги «В старом Киеве» и ряда рассказов. Был репрессирован. После реабилитации преподавал русскую литературу в средней школе. В 1932 году мне попался недавно вышедший том «России, кровью

Из книги На территории любви Никиты Михалкова автора Ващилин Николай Николаевич

И. В. БУЛАТОВ, журналист, ветеран войны, майор запаса ПЯДЬ ЗЕМЛИ Мартовская капель. На улицах Перми - гололед. У ворот минометно-пулеметного училища - группа вновь прибывших для прохождения курса. Это - молодые девятнадцатилетние парни из Осы. Скользко, и потому

2017-06-13 05:00:16 - Татьяна Васильевна Беспалова
Наталья Викторовна, пожалуйста.

Коллеги, можете скопировать и вставить в файл ещё один текст.

Бакланов Григорий Яковлевич русский советский писатель и сценарист.
Дымом заволакивает окоп. Когда его сносит, каски осторожно приподнимаются. И тут я замечаю на поле ползущего человека. К одной ноге привязана катушка, к другой - телефонный аппарат. Васин! Ползет сюда. Это ему кричат. И я тоже кричу диким голосом:
- Лежать! Лежать, мерзавец!
Услышал. Замер. Обеими руками глубже натянул пилотку на голову. Опять пополз. И сейчас же - та-та-та-та-та!
- Огонь!
Разрывы сильно сносит ветром. Замолкнув на минуту, пулемет опять начинает работать. Вцепился в Васина, не отпускает живым. Больше я не смотрю туда - иначе не попаду. Наверху тоже затихли. Убит? Страшная это тишина.
- Батарее четыре снаряда беглый огонь.
Грохот, кипящий дым над окопом, и в нем,- мгновенные вспышки огня. Даже здесь все трясется, со стен ручьями течет песок. И сразу все обрывается.
Тишина давит на уши. Когда ветром относит дым, вижу срубленную яблоню, сапог, выброшенный из окопа. Пулемета нет. И окоп почти целый. Он теперь не в тени, на ярком солнце, тень исчезла вместе с яблоней. Из него медленно исходит дым.
Наверху, над головой у меня, раздается рев, как на стадионе. И под этот рев вваливается Васин с катушкой и телефонным аппаратом. Пыльный, потный, запыхавшийся - живой! Черт окаянный! У меня до сих пор из-за него дрожат колени.
Васин быстро подключает телефонный аппарат.
- Ругались!.. Одна нога здесь, другая - там, чтоб найти вас...
Я сижу на снарядном ящике у стереотрубы, смотрю на него сверху. На его шею, красную, блестящую от пота, заросшую темными волосами, на его круглые плечи, мускулы под натянувшейся гимнастеркой, на его тяжелые от прилившей крови уши, оттопыренные, как у мальчишки. Молодой, здоровый, горячий, весь полный жизни. Если б одна из пуль, одна только пуля попала в него сейчас...
Кажется, пора бы уже привыкнуть. Но как подумаешь, невозможно ни привыкнуть, ни понять это.
Васин снизу подает мне трубку. В ней - голос начальника артснабжения полка Клепикова.
- Мотовилов? У тебя какой пистолет, понимаешь? Отечественный? Трофейный? Я, понимаешь, специально приехал, инвентаризацию, понимаешь, провожу...
Снизу на меня смотрит Васин. В глазах сознание важности состоявшегося наконец разговора. Он ждет. Ради этого разговора он полз сюда, привязав катушку к одной, телефонный аппарат к другой ноге. Я молчу.
- Мотовилов? Ты меня слышишь, понимаешь? Ты что, понимаешь, шутки шутить, понимаешь?
Когда он волнуется, он с этим `понимаешь` как заика. Он очень обидчив, Клепиков. Он - капитан, но ему все кажется, что строевые офицеры недостаточно уважительно относятся к этому факту. К командиру батареи, тоже капитану, они относятся с большим уважением, чем к нему, начальнику артснабжения, хотя должность его выше и даже единственная в полку.
- Я специально приехал, понимаешь, инвентаризацию отечественного, понимаешь, оружия произвожу!..
Я не могу даже обругать его, потому что рядом - Васин. Для этого разговора он тащил сюда телефонный аппарат,- у меня это еще перед глазами, как он полз и как стреляли по нему.
- А ну отойди отсюда! - приказываю я Васину.
Когда он отходит, я прикрываю трубку ладонью и говорю Клепикову все, что думаю о нем и его инвентаризации. Он кричит, что будет жаловаться, что я пользуюсь тем обстоятельством, что между нами Днестр. И голос у него жалкий. И мне вдруг становится жаль его. Не надо было его оскорблять, тем более что он все равно не поймет. Чтобы понять, ему надо побыть здесь, но здесь он никогда не бывал и не будет: на войне всегда между нами Днестр. И говорим мы с Клепиковым на разных языках. Он действительно с самыми лучшими намерениями прибыл из тыла в хутор на той стороне и чувствует себя там на передовой. Он производит инвентаризацию личного оружия, потому что из честных побуждений хочет принять самое деятельное и непосредственное участие в войне. А в то же время из-за этой его внезапной старательности только что чуть не погиб хороший человек. Наверное, Клепиковы нужны на фронте, раз даже должность для них есть. И в жизни, наверное, без них не обойтись.

Валерия ПУСТОВАЯ
Пядь Патрокла

Григорий БАКЛАНОВ . Пядь земли: Повесть. — «Новый мир», 1959, №№ 5—6.

Повесть не только написана после войны, но и обращена ко времени, далеко отстоящему от рассказчика. Даже — настоятельно обращена. Ее легко перечитывать с сегодняшней точки зрения, с точки максимальной удаленности от плацдарма и болот, от разрывов и переправы через Днестр. Бакланов запечатлевает войну для мира, и читателю приятно быть понимающим, познающим законы боя в тишине чтения. Приятно и оттягивать момент боя вслед за автором, кормящим нас тревожным ожиданием, днями прозябания, когда не единожды рассказчику вступит в ум: да полно, здесь ли война и не покажется ли наблюдателю из-за Днестра, по ту сторону сороковых, что обтоптал я, обползал свою пядь земли почем зря?

В повести есть на что переключиться, повлечься за чем-то куда более общечеловеческим , обещанным нам, в отличие от войны, о которой ведь всегда рассказывают с припиской: не повтори. Зачем война — если все вокруг рассказчика Мотовилова вспыхивает, сверкает, блестит, дышит паром? Не война и мир, а война и свет — повесть переполнена бликами, отсветами, она вся играет мелкими, переливчатыми гранями под солнцем.

Да, так: повесть о пяди земли на самом деле заворожена солнцем.

«Громадная проблема: индивидуальность на войне», — очень ловко поймал Лев Оборин особенный ракурс Бакланова («Знамя», 2010, №5). Но хочется еще уточнить: индивидуальность — везде, как на войне. Рассказчик то и дело оговаривает: эти его сослуживцы — зануды, крохоборы, пригребатели благ, самодуры — они ведь «и в жизни» такие. То есть вот этого до исступления неприятного рассказчику трубача Мезенцева и непроходимого комдива Яценко вроде как легко перенести к нам, из плацдарма в офис, и вместо связи на болотах налаживать с трудными коллегами международные продажи.

Вот только шахматиста в шрамах — медведя и блиндажного барина Бабина до нас не донести. Сейчас таких мужиков не делают.

Бакланов пытается завещать нам войну, его беспокоит искажающая линза времени, тревожит будущая беспечность чужой молодости, которая забудет, что воля ее оплачена войной. Но сам он как будто не вынимает линзу — а еще подкручивает окуляр.

Война в повести обманчиво прозрачна, проницаема для мирного взгляда.

Бакланов пишет после войны, рассказчик его рассказывает накануне победы — оба глядятся в чаемый мир с упованием, оба хотят вписаться. Не остаться одиноким плацдармом мужества там, за пределами памяти современников и потомков. Повесть работает как усердная напоминалка . Вот, скажем, окоп, линия обороны. В мирное время — пустые слова, схема. И автор с торопливым надрывом поясняет: это не просто окоп — это пехотинец «упал» и «прежде всего подрыл землю под сердцем» — «к утру на этом месте он уже ходил в полный рост…» Бакланов умеет объяснять, потому что старается. И чье-то чужое, отдельное сердце, не известно, достучавшее ли до победы, легко представляется нам в чьем-то прижатом к земле, роющем себе надежду теле.

Но несмотря на правильную установку держать плацдарм, и автор, и мы разжимаем руки. Выпускаем землю. Повесть слишком открыта миру, звучанию капель, запахам леса, сиянию звезд и теплу солнца, чтобы мы могли удержаться на пяди окопной правды. И сама военная необходимость предстает не более, чем пядью земли, которую удерживаешь, пока не откроются вожделенные высоты, не поманит другой берег Днестра.

Когда взяли высоты, поняли, что главная высота позади: «Странно все же устроен человек. Пока сидели на плацдарме, мечтали об одном: вырваться отсюда. А вот сейчас все это уже позади, и почему-то грустно, и даже вроде жаль чего-то. Чего? Наверное, только в дни великих всенародных испытаний, великой опасности так сплачиваются люди, забывая все мелкое. Сохранится ли это в мирной жизни?» Бакланов завещает нам войну как истинно опыт «индивидуальности» — опыт жизни в заброшенности и вынужденности , опыт действия на свой страх и риск, причем учит страшиться скорее своей совести, нежели немца, и рисковать покоем души, нежели жизнью.

«Как смотрел на меня умирающий Шумилин…» — эта боль выбора, которого у героя не было, эта высота трагического долга остаются с нами. Повесть Бакланова очищает состраданием, как трагедия, и Мотовилов то и дело предстает как трагический герой: поступая правильно, он еще больше загоняет себя в глубину горя. И друг Шумилин воспет, какПатрокл , потому что, хотя ради оставшихся без матери троих своих детей не хотел идти на плацдарм, все-таки последовал за товарищем — «ни на кого не переложил свою судьбу».

Вот это напряжение между вполне офисной, корпоративной суетой (комдив комбригу обещает организовать ансамбль и тем спасает от трагического долга малодушного Мезенцева) и возможностью головокружительной человеческой
высоты — главная интрига повести. И это напряжение составляет все содержание «индивидуальности» Мотовилова, который сам кусает за хвост свою несправедливость и гнев, сам ищет точку истины между формальным бесчувствием и слабиной ненужных, придавливающих в бою чувств.

«Они возвращались соскучившиеся, мы возвращаемся живые…» — сопоставляет рассказчик опыт разлуки в военной и мирной жизни. Бакланов выдергивает нас в пространство такой интенсивности переживания, что подле него и впрямь стыдно скучать: хочется быть живым в полную силу.

Но «будем живы — это позабудется», — рассказчик страшится продолжения, перекрывающего ценность только что полученного опыта. Плацдарм ему хочется взять с собой, пронести до конца войны, как когда-то хотелось сберечь первую боевую шинель или пробитую пулями палатку.

«Все это проходит». Бакланов учит понимать и видеть войну — но перед глазами у меня стоит не эпическая пядь плацдарма, а междумирие — мокрый лес, через который герои временно покидают окопы.

Мокрый лес, где ничего не происходит и все позабудется. И два пескаря, занесенные волной в воронку, знать не знающие о смертном трепете едва не погибшего и теперь философски взирающего на них человека.

«И в жизни» так — потому что она не знает конца. И, собственно, только этим берет свое, одерживает победу. Потому что жизнь, как показывает и повесть Бакланова, открыта свету и бескрайна, в отличие от войны, которая всего лишь — пядь жизни.

Эльга Бакланова

Мой муж Григорий Бакланов

Григорий Яковлевич Бакланов о том, что было в его жизни, через что он прошел, напишет в своих книгах. Но есть какие-то подробности, которые знаю я одна.

Нам всегда было интересно разговаривать. Вот с этих разговоров и началось наше знакомство.

После войны Гриша поступил в Литературный институт и в 1951 году окончил его. Хотел пойти работать, но нигде не принимали, мешал пятый пункт. В одной из редакций, куда он принес очерк, ему предложили взять псевдоним. Так появился Бакланов. С 1951 года он начал публиковать рассказы.

Так случилось, что в 1953 году по совету моего отца я прочитала в журнале “Октябрь” рассказ “Осень в Каховке”. Он сказал: “Прочитай, хороший язык”. Отец обычно покупал “Новый мир”, а тут вдруг - “Октябрь”. Это - первая случайность , затем начинаются многие случайности, которые я называю необходимыми случайностями .

Мы с Гришей встретились в том же 1953 году у общих знакомых на каком-то семейном торжестве. Как раз в Москву приехала из Воронежа моя двоюродная сестра, детский врач, на курсы повышения квалификации. Обычно она останавливалась у нас, но часто навещала своих воронежских знакомых. Она и школу окончила в Воронеже, и замуж там вышла, и училась там в медицинском институте. Я бывала у этих знакомых только с сестрой. Да и некогда было ходить в гости. Но в этот раз была суббота, и сестра уговорила меня пойти с ней, а тетрадки проверять в воскресенье.

Было весело, было много интересных людей. Я недавно окончила музыкальное училище по классу вокала, вот сестра и стала просить: спой да спой. Я и спела Венгерский танец Брамса № 1 (“В чистом поле месяц засиял”). Не знаю, понравилось ли Грише мое пение, но он поехал меня провожать, а, проводив до дома, удивился: “Странно, я ведь тоже живу у Киевского вокзала”. Он снимал комнату в доме “Известий”. Оказалось, что между нами всего одна трамвайная остановка. А ведь мы могли никогда и не встретиться.

На следующий день Гриша позвонил и пригласил меня в ресторан. И предложил пойти туда вместе с его приятелем Юрой Трифоновым и его женой Ниной Нелиной. Доехав на метро до станции “Маяковская”, мы не спеша пошли к станции “Динамо”, у которой тогда жили Юра и Нина, в то время солистка Большого театра.

По дороге мы разговаривали, тут я и узнала, что Гриша и есть Бакланов, чей рассказ “Осень в Каховке” я недавно прочитала. Сразу стало интересно. Я не только хвалила за язык (еще бы! - он был в семинаре Паустовского!), я и за что-то ругала, что, как ни странно, понравилось Грише. Значительно позже я узнала, что Константин Паустовский говорил: “Меня все спрашивали, читал ли я “Пядь земли” Бакланова. Я такого не знал. Но вскоре выяснилось, что Бакланов - это псевдоним, а Гришу Фридмана я знал очень хорошо”.

В ресторане мы сидели с Юрой и Ниной за одним столиком, но чувствовали себя вдвоем, отдельно, совсем отдельно. Танцевали, Гриша танцевать не умел и безбожно наступал мне на ноги. О том, что у Гриши не было денег и он попросил Юру заплатить за всех, я узнала гораздо позднее.

Поженились (расписались) мы очень быстро, через месяц после знакомства. Гришина тетя, которая воспитывала его, так как он очень рано остался круглым сиротой, говорила: “Как ты можешь жениться, когда ты не работаешь?”. Но я считала, что Грише работать не нужно. Окончил Литературный институт, значит, сиди и пиши. Я в то время вела три шестых класса и зарабатывала хорошо. Гриша тоже старался подрабатывать, брал в журналах рукописи на рецензию. И, главное, хотел писать. Я понимала это очень хорошо. Я слишком тяжело переживала, что не пошла после музыкального училища в консерваторию, хотя на экзамене певица Дзержинская поставила мне 5+. Мне одной. Но были очень трудные времена, нужно было помогать родителям. Когда мы с мамой вернулись из эвакуации в 1943 году, наша квартира была уже занята, поселили там вдову убитого на фронте генерала. Дом был ведомственный, от Наркомата путей сообщения, генерал был убит на глазах у наркома. Вещи наши отнесли в подвал, где их, конечно, разворовали. Когда папа вернулся с войны, он добился в этом доме, так как работал в том же наркомате, только одной комнаты. Там мы и жили. Я решила пойти в учительский институт, замечательный, надо сказать, институт, преподавали там профессора из университета, многие авторы учебников. Я потом окончила и педагогический институт, чтобы довести своих учеников до десятого класса, но все самое нужное я получила в учительском, который окончила с отличием.

Когда мы встретились с Гришей, мы были совсем взрослые люди. Мне было двадцать шесть лет, а Грише - двадцать девять. Позади была война, мое музыкальное училище и наша учеба в институтах.

Наша женитьба прошла скромно и просто. Правда, нам назначили особый день - 9 Мая . В 1953 году праздник не отмечался, но у нас был праздник. Нам выпал такой прекрасный день!

Шел мелкий дождичек, Гриша сидел около школы, где я работала, под детским грибком. Я вышла, Гриша взял мой портфель, и мы пошли по Можайскому шоссе в загс, это было совсем близко. После того как нам официально пожали руки и поздравили, мы отправились к моим родителям, где нас ждал домашний обед - бульон и полная миска блинчиков с мясом. Оказалось, Гришина любимая еда. Правда, был еще графинчик с водкой.

Гриша встал и сказал: “Я не обещаю вам, что мы будем очень богаты, но что я буду любить вашу дочь всю жизнь, это я обещаю”. Затем чокнулся с папой водочкой.

После того как мы расписались, я прибегала после работы к Грише в комнату, которую он снимал, с чемоданчиком, - в нем были картошка, сосиски (Гриша их любил), - и готовила ужин. Помню фамилию его хозяев - Майзус. Они очень хорошо отнеслись ко мне, предлагали сковородку, кастрюли, я все, конечно, потом тщательно мыла. Но буквально через несколько дней Гриша уехал, как он сказал, “в командировку”. В действительности он поехал в знакомые ему с института городки, чтобы заработать статьями в местных газетах деньги и отдать Юре Трифонову долг за ресторан.

Потом, через месяц, была наша настоящая свадьба, радостная, веселая, счастливая. Гришины родственники снимали дачу в Болшеве. Нам выделили отдельную комнатку около террасы. Гриша вместе с мужем его двоюродной сестры Аликом сбил большой деревянный стол в саду. Погода была чудесная. Невеста (т.е. я) все готовила сама, накрыла стол белой скатертью. Нельзя сказать, что было много разнообразных блюд, но все говорили, что было очень вкусно, по-домашнему. За столом сидели мои дорогие родители, моя двоюродная сестра с мужем (приехали специально), Гришина двоюродная сестра с годовалым сынишкой, ее родители, еще одна тетя с сыном, родители Алика - словом, все родственники.

И опять необычное число: воскресенье, 22 июня . Все говорили: “Вот что бывает, если женится воевавший человек. Расписались в День Победы, 9 мая, свадьбу широко отмечают в день начала войны”.

Мы с “воином-победителем” сидели во главе стола. Я в белой кофточке, Гриша в белой рубашке. Муж Гришиной сестры всех фотографировал. Правда, не всегда удачно, так как был навеселе. Потом все побежали на речку купаться. Гриша был такой худой, одни ребра видны, а вся спина как будто изрыта - следы осколочных ранений. Ну, думаю, надо его кормить и кормить. И правда, через пару лет он уже был совсем другой.

Слово, данное моим родителям, Гриша сдержал. Пятьдесят шесть лет мы были вместе. Всю его оставшуюся жизнь. Пятьдесят шесть лет! Но человеку всегда мало.

Когда Гриша переехал в нашу комнату, мы ее разделили пополам. В одной половине, родительской, стояли диван, стол, шкаф, а во второй, нашей, - кровать и тумбочка с телефоном. Со временем у окна появился небольшой письменный стол, Гришино постоянное рабочее место. А меня всегда ждали сто двадцать диктантов, сто двадцать изложений или сочинений и сто двадцать домашних тетрадей.

Я начинала работать в женской школе, мальчиков нам добавили потом, в восьмом классе. Гриша всегда интересовался, как идут мои дела в школе. Все девочки в моем классе были 1941 года рождения, и почти все без отцов. Грише было об этом больно слышать. Я рассказала Грише, как во время объяснения нового материала заметила, что одна из моих лучших учениц, Светлана Зайцева, рассматривает фотографию какого-то мальчика. Я сделала ей замечание, а она со слезами на глазах ответила: “Это не мальчик, это мой папа”. Я положила руку ей на плечо и постаралась извиниться. Гриша часто вспоминал тот случай. Он еще и еще расспрашивал о судьбах моих учениц.

Моим родителям Гриша очень нравился. Он был неприхотлив, благодарен за каждую мелочь. Сидел весь день за своим столом и старался работать. Мама моя вела хозяйство.

В 1955 году у нас родился сын, о чем Гриша мечтал. А мама моя всегда говорила: “Даст Бог его, даст и на него”.

В том же году у Гриши вышла первая книга “В Снегирях”, в нее вошла повесть “В Снегирях” и рассказы. Впоследствии эту повесть он не только не печатал в собраниях сочинений, но даже не перечитывал. Считал слабой.

А вот фильм по этой повести получился удачным. По просьбе “Ленфильма” Гриша написал сценарий. Козинцеву сценарий понравился, и он распорядился оплатить его по самой высшей ставке. Фильм назвали “Чужая беда”. Играла в нем главную роль красавица Дзидра Ритенбергс, а Урбанский не смог, был занят. Они познакомятся и поженятся потом, но это уже совсем другая история.

На деньги, полученные за этот фильм, мы решили построить дачу. Были уже сын и совсем маленькая дочь. При Хрущеве в Сокольниках, в парке, была организована выставка-продажа, где стояли деревянные домики нескольких видов. Мы выбрали себе один из них. (Такой же дом выбрал дирижер Кирилл Кондрашин. Потом он продал эту дачу Эльдару Рязанову.) Строились мы в писательском поселке в Пахре. Мест там уже почти не было. Нам достался участок, на котором до этого жили рабочие-строители. Пришлось много возиться с землей, очищать ее от стекла и мусора, удобрять. Позже пристроили дочке отдельную комнатку, а из большой террасы сделали красивый зал с камином.

Помню, как Гриша бегал все время на стройку, а потом возвращался и садился писать. Мы снимали на этой же улице маленький домик. Гришин синий шерстяной тренировочный костюм так и мелькал целый день. Этот костюм я ему купила, когда получила деньги за летний отпуск, за два с половиной месяца.

Был у меня и один частный урок, конечно, с ученицей не из моего класса. Со своими я занималась много, так как грамотных почти не было. А тут учительница седьмых классов обратилась ко мне с просьбой взять неуспевающую девочку, с которой она ничего не может поделать, родители просят найти репетитора. Я, конечно, не отказалась. В конце месяца Гриша меня встретил, и мы пошли в гастроном. Там было много вкусных вещей. А я, понимая, что Гриша еще недавно с фронта, купила, кроме всего, ему четвертинку водки. Он этого не ожидал и еще много лет все вспоминал: “А вот ты тогда купила мне четвертинку водки. Я был очень тронут”.

Никогда не было разговоров о деньгах. Но каждый старался сделать другому что-либо хорошее.

Гришу сразу выбрали председателем кооператива. Это отрывало от работы, но он не отказывался. Нужно было проводить магистральный газ от санатория, устанавливать телефоны, покрывать асфальтом дорогу, строить контору. Через три года он сложил с себя эти обязанности. Очень хотелось ему писать, и писалось.

Дачу свою мы любили. От калитки и почти до дома высадила я сто флоксов (и белые, и сиреневые, и красные). Было приятно, когда соседи приходили и говорили: “Да ведь ничего еще недавно не было!”. Постепенно зацветали фруктовые деревья, появлялись первые яблоки и сливы, появилась клубника. И было очень много цветов - пионы, лилии, ирисы и даже розы. Все участки в поселке были лесные, а вот сад был только у нас и у Ромма. Его жена Елена Кузьмина тоже очень любила цветы, но были у нее и яблони, и смородина.

Мы все делали в саду сами. Весной деревья белили, осенью утепляли стволы. Как-то звонит Грише приятель, я говорю: “Его нет”. - “А где он?” - “Сидит на дереве, обрезает сухие ветки”. Смеялись потом долго. Приятель теперь спрашивал: “Гриша все еще сидит на дереве?”. Мы растили сад не потому, что нам было что-то нужно, да и магазинчик был недалеко. Просто мы любили свой дом, свой сад. “Нам хотелось, чтобы этот дом и все вокруг него стало для наших детей чем-то вроде родового гнезда”, - писал потом Гриша.

Когда дети подросли и появились внуки, Гриша был рад, когда все приезжали, а на столе - пироги с капустой, с мясом, нарезанные на порции. Внуки хватали их с радостью и убегали искать грибы, пилить дрова, кому что нравилось и что было по возрасту. На даче было тихо, спокойно, и все главное там и было написано.

Первую свою повесть о войне “Южнее главного удара” Гриша написал в 1957 году. Посвятил он ее “памяти братьев Юрия Фридмана и Юрия Зелкинда, павших смертью храбрых в Великой Отечественной войне”.

“С благоговейным трепетом прочитав эту небольшую повесть Бакланова, я понял, как надо писать о войне, и думаю, что не ошибся”, - писал Василь Быков. Он тоже был офицером-артиллеристом и воевал в Венгрии, у Секешфехервара, как и Гриша.

Однажды Гриша приехал из Москвы счастливый и сказал: “Знаешь, какая будет первая фраза? - “Жизнь на плацдарме начинается ночью”. Больше ничего не сказал, но я видела, что он доволен: тон нашел. Это он садился писать “Пядь земли”.

В “Пяди земли”, как и в других его книгах о войне, была правда, но при этом его прозе приклеивали такие определения как “ремаркизм”, “окопная правда”, как будто правда “окопная” - это неправда. Гриша старался не читать такие рецензии. Это портило настроение, мешало работать.

Он писал о том, что пережил сам, что видел. Имея бронь (Гриша учился в авиационном техникуме), он добился, чтобы его приняли в полк, который должен был отправляться на фронт. Был солдатом и разведчиком, был тяжело ранен, а затем его как самого молодого направили в артиллерийское училище ускоренного выпуска. Так он стал младшим лейтенантом. Опять нашел свой полк и провоевал до конца войны.

“Пядь земли” принесла Грише известность. После выхода этой повести он стал получать много писем и телеграмм. Первая телеграмма пришла от Федора Панфёрова: “Только что с большим волнением прочитал “Пядь земли”. Это прекрасный дар читателям”.

А потом был фильм “Пядь земли”, и Гриша получил письмо от Виктора Некрасова: “Я в этих местах тоже воевал, и тоже на пятачке - у Ташлыка, поэтому я должен быть особенно придирчив, а вот и не к чему придраться. Очень рад! А кто эти ребята - режиссеры? Мотовилов?* Молодец! Пацан, а ведь здорово сделал лейтенанта тех лет… Даже (не дай Бог!!) немного взгрустнулось, что прошли те “пламенные” годы. Впрочем, моложе и веселее все мы тогда были”.

Очень хорошо о “Пяди земли” написал позднее Вячеслав Кондратьев: “Война для каждого из нас происходила “на пяди”. Это была такая твоя “пядь”, где ты оставил часть души и которая уже в памяти навечно… Теперь я уже перестал сомневаться, нужно ли мне писать… И показалось мне, что будущий автор “Войны и мира” из таких “пядей”, из таких малых войн, и будет черпать многое”. Кондратьев писал о быте войны у Бакланова, о тех условиях, в которых воевали. “Знать это мог только воевавший человек, и все это могло уйти”.

Как хорошо, что Кондратьев написал своего “Сашку”. Ведь такая замечательная повесть!

Я помню, как Гриша писал роман “Июль 41 года”. Он чувствовал, что время Хрущева заканчивается, и очень спешил. Никогда он так не спешил, всегда писал спокойно, вдумчиво, по одной странице в день, иногда по полторы. А тут работал с утра до вечера.

Это было время, когда дети еще не ходили в школу и мы круглый год жили на даче. Уложив детей спать, в любую погоду выходили из дома, обходили поселок. Была зима. Все тихо, редкие огни в домах. Я рассказывала Грише, какие на Украине, особенно в Харькове, Киеве, в 37-м году были страшные аресты ни в чем не повинных людей. После смерти Сталина почти все они были реабилитированы, но нужно было дожить с 1937 года до 1953-го! Многих арестованных расстреливали, жен сажали на десять лет. И если близких родственников не было, ребенка - в приют.

Помнился мне один мальчик, Юра Пиотровский. Отец его был военным. Матери не было, была мачеха, и не самая добрая. Жил он в нашем подъезде. Юра еще не понимал, что все страшное может случиться и с ним, и, когда во дворе девочки строили из песка замки, Юра, расставив руки в стороны, изображал самолет и напевал: “Летел, летел и (тут следовала фамилия недавно арестованного) сел”, при этом резко садился на песок. Бедный Юра! Он верил, что его отец - честный человек и ему ничего не грозит. Но и его отца посадили.

Кому-то из детей арестованных удавалось связаться с родственниками по телефону. Иногда даже прабабушки забирали детей к себе, как правило, в деревню. А совсем маленьким в приютах меняли фамилии и имена. Юре Пиотровскому, когда арестовали его отца, и позвонить-то было некому. А вообще позвонить в таких случаях по автомату было большой удачей.

Я рассказывала Грише, как пустел наш двор, как исчезали дети. И меня трясло от этих жутких воспоминаний. Расстреляли Постышева, Косиора, т.е. тех, кто так много хорошего сделал для Киева, в свое время они воевали за Советы. Я училась в обычной русской школе, где учились и две дочери Косиора. Это были тихие, скромные девочки, всегда одетые в одинаковые фланелевые платьица. Не походили они на детей членов правительства. Были в Киеве дома, мимо которых мы с мамой проходили со страхом. В городе говорили шепотом, что в таком доме муж, понимая неизбежность ареста, застрелил свою жену и себя.

Да, меня трясло, а Гриша, не пережив этого (круглый сирота! кого сажать?), слушал. Тетя, в семье которой он жил в Воронеже, была пианисткой, дядя - врачом, их репрессии, к счастью, не затронули. Гриша слушал, и, кажется, его тоже трясло.

Я рассказывала, как мой отец тогда неожиданно встретился на вокзале с приятелем. Тот стал уговаривать отца уезжать в Москву. Он знал, что в Наркомате путей сообщения ищут человека, умеющего хорошо и грамотно работать. Обещал помочь. Словом, отец уехал в Москву, а мы с мамой остались в Киеве одни. Жили мы на пятом, последнем, этаже без лифта. Когда поднимались к себе, видели, что почти все двери опечатаны. Значит, хозяева арестованы. По вечерам светилось только наше окно. Потом отец вызвал нас в Москву. Жили мы все в гостинице, в его номере. После тихого Киева мне плохо спалось. По ночам гудели машины, а днем из репродукторов на улице гремели марши. Мне было тогда двенадцать лет, а Грише - пятнадцать. Он жил, как я упомянула, в Воронеже.

Война начнется очень скоро, и мальчики чувствовали это особенно. Гришин старший брат Юра уехал учиться в Москву, на исторический в МГУ, а когда началась война, ушел в ополчение. Гриша с товарищем, Димой Мансуровым, - их год еще не призывали, - хотели бежать к нему на фронт. Но Юра написал Грише, чтобы они не вздумали этого делать, нужно сначала получить свидетельство о каком-либо образовании. Когда пришло это письмо, Юра уже погиб. И все же он успел остановить брата от необдуманного шага. Гриша срочно сдал экстерном экзамены за среднюю школу и осенью 1941-го ушел на фронт.

Тоска по брату прошла через всю Гришину жизнь. Но особенно острой она стала, когда родились наши дети. “Вот так могли быть на свете его сын и дочь”, - часто повторял Гриша. “Пуля, убивающая сегодня, уходит в глубину веков и поколений, убивая и там еще не возникшую жизнь”, - писал он.

Я часто думаю: какое счастье, что, несмотря на все ранения и контузии, Гриша остался жив после такой страшной войны. “Я не знал тогда и не мог знать, что из всего нашего класса, из тех ребят, что пошли на фронт, мне единственному суждено вернуться с войны”, - писал он. Увидел Гриша и детей своих, и внуков, и даже правнуков. А вот старшему брату испытать этой радости не привелось.

Где и как погиб Юра, мы не знали. Он считался пропавшим без вести. Гриша делал все, чтобы узнать о судьбе брата. 23 марта 1985 года в газете “Известия” был напечатан очерк Эллы Максимовой “Великое поколение”. В нем рассказывалось о московских студентах-ополченцах и упоминались выпускник исторического факультета МГУ Саша Осповат и студент-историк Юрий, не вернувшиеся из разведки. Их группа ополченцев пыталась выйти из окружения. По пути они заметили деревню. Нужно было узнать, есть ли в ней немцы. Вызвались идти в разведку Юра Фридман и Саша Осповат. Остальные ждали до утра. Не дождавшись, ушли, и им удалось выйти к своим.

Элла Максимова разыскала оставшегося в живых человека из той группы и связала нас с ним. Это был уже пожилой человек, который больше говорил о своих болезнях. Мы сидели с ним за столом и думали о Гришином брате, и эта встреча радости нам не доставила. Но Гриша был очень благодарен Максимовой и “Известиям”. Он добился, чтобы имя брата было занесено на мемориальную доску в университете и в Книгу Памяти погибших в Отечественной войне.

Когда Гриша работал над романом “Июль 41 года”, он читал много военной литературы, все, что было написано тогда об Отечественной войне, сравнивал воспоминания маршалов, думал, вспоминал свою войну. Это была тяжелая работа. Но все же он успел до снятия Хрущева закончить роман и, как он говорил, “проскочил”. Роман был напечатан в журнале “Знамя” и вышел отдельной книгой. Это была небольшая книга, на обложке - черная надпись, черная цифра 41.

А потом четырнадцать лет роман не издавался. Нам казалось, что его стали забывать. Но вот однажды мы с Гришей решили зайти в ЦДЛ. Вообще ходили мы туда редко - слушали Святослава Рихтера, смотрели некоторые интересные кинокартины, пожалуй, и все. А тут вошли и видим: длинная очередь от входа до небольшого столика. И всё что-то подносят, подносят… Вдруг слышим, какой-то человек говорит: “Занимай очередь, это вышел роман Бакланова “Июль 41 года”. Мы, конечно, тоже заняли очередь, и вот они, такие дорогие для нас книги, - у нас в руках.

Уже после первого издания Гриша получал интересные письма. Из Ленинграда пришло письмо от женщины с необычной фамилией Гаген-Торн. Много раз мы с Гришей читали его, а вот сейчас я его не нашла. Все черновики, все свои заметки об “Июле” Гриша отправил в Ленинград, в архив, потому что оттуда просили. Думаю, что и это письмо попало туда же. Женщина эта писала: “Не пойму, как вы, по моему мнению, не сидевший, написали эту сцену. А было именно так. Мы попарно стояли на коленях, а охранники нас пересчитывали. И был мороз!”.

Я нашла записку, которую прислали Грише, когда он в Ленинграде беседовал со студентами. Записка такая: “Видели ли вы сами эту сцену?”. Гриша рассказывал, что он ответил: “Нет, сам я ее не видел, но видела моя жена, когда возвращалась из эвакуации в Москву. Она ехала в сидячем вагоне, захотелось размяться. Объявили, что поезд будет стоять в Челябинске то ли сорок минут, то ли час. Вот с приятельницей они и увидели все это. На них закричали, погнали вон. Это происходило в небольшом отсеке перрона”.

Да, такое не забудешь. Мы потом, когда уже ехали дальше, стояли в конце вагона, а мимо проносились уже знакомые мне названия. Два года назад я ехала с мамой в теплушке из Москвы в Курган. Десять дней. Сейчас было значительно легче. Но счастья уже не было, - все слышался мне веселый голос из репродуктора - вальс Штрауса “Радость жизни”, и виделось, как льются слезы у человека с бородой, который стоял на коленях в первой паре. Конечно, в той партии, которую мы встретили, Гаген-Торн быть не могло. Женщин, видимо, выводили из эшелонов отдельно. Но все наверняка повторялось так же.

Первые строки ее письма я запомнила точно, поэтому и написала их здесь уверенно. Но меня ждал неожиданный подарок. Я его воспринимаю как ответ студенту, который сомневался в том, что люди стояли на коленях зимой, на мерзлом асфальте. Совершенно непонятно зачем, я как-то открыла старый журнал. Увидев портрет Лермонтова, стала читать статью Дмитрия Шеварова “Осенние паруса”. Это, собственно, не статья, а отдельные соображения о Лермонтове, Пушкине… И вдруг я читаю: “На днях прочитал книгу воспоминаний этнографа Нины Ивановны Гаген-Торн. В 1936 году она была арестована, приговор: пять лет колымских лагерей. После войны - новый арест”. Значит, я ничего не спутала, правильно запомнила такую необычную фамилию автора письма. Это - мой отчет за Гришу, который описал сцену на вокзале с моих слов.

Сталинские репрессии обессилили нашу страну и армию перед войной. В беседе с Ириной Ришиной, опубликованной в “Литературной газете” и журнале “Дружба народов”, Гриша говорил: “Немцы уже подходили к Москве, а винтовок не хватало, и решался вопрос, кому их дать - дать ли их дивизии, которая уходила на фронт, или дивизии Берии, охранявшей лагеря… Мы победили буквально через силу. До войны было уничтожено сорок три тысячи офицеров, генералов и адмиралов… Все наши маршалы учились воевать на фронте. Сколько же надо было положить солдатских жизней, чтобы дать время генералам научиться воевать”.

Вспоминается разговор о романе с Юрием Трифоновым. Это было в Пахре.

Юра и Нина купили дачу в нашем дачном поселке. Часто приходили к нам в гости. Нина тогда работала уже не в Большом театре, а в Москонцерте, а потом совсем оставила работу. Жаловалась, что плохо себя чувствует. Уехала отдыхать в Литву, в Друскининкай, и там неожиданно умерла. Как потом стало известно, - от сердечной недостаточности.

Юра с Гришей встречали грузовик с гробом на окраине Москвы. Юра все повторял: “Ну почему это должно было случиться именно со мной?”. После похорон мы с Гришей сидели рядом с Юрой. Мы были так подавлены, что я точно и не припомню, кто сидел еще, всего несколько человек. Выпили по рюмке, помянули Нину. Наверно, там была Юрина сестра с мужем. Это было в их новой квартире, на Песчаной улице. Квартиру Нина не так давно выменяла. Раньше они жили на Ломоносовском проспекте, 15, в том же доме, что и мы с Гришей.

Однажды, уже после смерти Нины, когда мы всей семьей сидели за столом на кухне, открылась дверь, а на пороге - Юра Трифонов. Не входит, держится одной рукой за дверную коробку и говорит: “Как же это так получилось, я жил в таком доме (доме на набережной. - Э.Б. ), а ты раньше обо всем написал?”. Я зову Юру к столу, на столе - только что испеченные пироги с малиной, смородиной. А он смотрит на нас с такой грустью и добротой. Словом, усадили мы его за стол, напоили чаем.

Гриша всегда радовался успехам друзей. Он познакомил Юру со шведским издателем Пером Гедином, жившим тогда в Москве. Тот попросил перевести “Дом на набережной” на шведский язык Ханса Бьёркегрена, который в свое время, когда был в Москве, прочел в “Знамени” “Июль 41 года” и перевел его.

Бьёркегрен не раз повторял, что роман Бакланова ему особенно важен, так как Бакланов первым написал о главных причинах наших поражений в начале войны.

Роман “Июль 41 года” получил признание на Западе раньше, чем у нас. Он был издан в Швеции, Финляндии, Франции, Дании, а потом и во многих других странах.

Когда мы впервые приехали в Швецию и Финляндию, нас куда только не приглашали. В Хельсинки мы были у писателя Поаво Ринталы, у издателя Ярля Хелеманна, во многих профессорских семьях. В город Оулу нас пригласил хозяин местной газеты Ааре Коркиакиви. “Я плакал, когда читал эту книгу”, - говорил он. И когда мы уезжали из Оулу, кажется, в шесть или семь утра, Ааре и его жена бежали по перрону, чтобы отдать нам последний номер газеты с Гришиной фотографией и статьей о нем. Бежали они быстро, так как поезд отходил через пять минут. А были они уже не такие молодые. Успели. Мы, конечно, были очень тронуты.

В Швеции мы гостили у Пера Гедина, потом, когда он бывал в Москве, принимали его у себя дома. Приезжали к нам и другие писатели и переводчики. Они рассказывали, что роман пользуется успехом, что книги расхватывают. А у нас, как я уже писала, был перерыв в изданиях на четырнадцать лет.

Но письма от читателей все равно приходили. О старых вещах, о новых.

Гриша стал переписываться с Игорем Дедковым. Каждое письмо Дедкова я приносила ему с радостью, тем более если он лежал в это время в больнице. Письма эти были Грише очень дороги.

В “Новом мире” № 5 за 1983 год была напечатана статья Дедкова “О судьбе и чести поколения”. Приведу одну выдержку: “Разумеется, Бакланов писал не только о судьбе и чести поколения, не только о войне и молодости… И все-таки прежде всего о судьбе и чести своего поколения, о жизни, выпавшей ему на долю… Выходит, там, позади, в молодости лейтенантской или солдатской, среди всего, что было общей и твоей войной, среди страшного, мучительного и самоотверженного, есть то, что дает тебе право говорить и наделять стойким ощущением правоты. Ты говоришь, а все это там, за твоими плечами, это пока еще кое-что значит…”.

Игорь Дедков в этой статье пишет и о новых Гришиных книгах. В них рассказывалось о мирных днях 60-70-х годов (“Карпухин”, “Друзья”, “Меньший среди братьев”), но говорил Гриша по-прежнему о судьбе своего поколения, о его месте и значении в жизни. Его герои шофер Карпухин, и сбитый им на дороге Мишаков, и народный заседатель, вступившийся за Карпухина, - бывшие фронтовики. И историк Илья Константинович (в повести “Меньший среди братьев”) тоже прошел войну.

Тут я должна сказать о не совсем удачном, как мне кажется, названии этой повести. Уж как ее только не называли по радио и телевидению: “Младший среди старших” и т.д. и т.п. Но Грише вообще трудно давались названия, и он решил это название не менять.

Режиссеру Хуциеву больше всего нравится название “Южнее главного удара”. Я согласна, хорошее название. Но все же “Навеки - девятнадцатилетние” - лучше этого не придумаешь. Оно навеяно строкой из поэмы Павла Антокольского “Сын”, посвященной погибшему на войне его сыну: “На веки веков восемнадцатилетний”. Эти слова стали символом и памятью о всех погибших молодых участниках Отечественной войны.

Повесть “Навеки - девятнадцатилетние” Гриша написал почти через двадцать лет после “Пяди земли”. Он уже - не такой молодой человек. Он почти как отец жалеет погибшие молодые жизни. И нам жалко Насруллаева, Паравяна, пехотного ротного, которого “на один бой не хватило”. Жалко слепого Ройзмана, мальчика Гошу, ставшего инвалидом… Те, кто остался жив в этой страшной войне, всегда будут их помнить.

Мне хочется привести слова поэта Юлии Друниной. Она подарила Грише свою книгу, а под фотографией написала: “Дорогой Гриша, помни о знаменитых трех процентах”. Нетрудно понять, что она имела в виду, желая ему добра и долгой жизни.

Особенно много откликов начало приходить, когда Гриша стал главным редактором журнала “Знамя”. Приведу только некоторые. Прислал благодарственную телеграмму Володя Корнилов, которого до нового “Знамени” не печатали у нас много лет. Пришла телеграмма от Татьяны Бек: “Дорогой Григорий Яковлевич, примите мою давнюю любовь. Желаю Вам быть автором и редактором еще многих прекрасных страниц. Ваша Татьяна Бек”. Пришло письмо от Виктора Астафьева, он крыл цензуру: “Вот цензуру бы, все более свирепую, убрали, это бы вот и награда была всем нам за нашу кровь, муки и терпение”.

Тираж журнала рос. Журнал было не достать. Помню живой случай из тех лет. Дочь моей давней подруги вышла из вагона метро, держа в руках “Знамя”. Вдруг на нее набежал человек с криком: “Любые деньги! Продайте журнал с “Собачьим сердцем”!”. Но тут ее выручила мать, которую она ждала в условленном месте, - положила журнал в сумку. Пишу это для того, чтобы передать, насколько журнал “Знамя” интересовал многих людей.

А в Ленинграде киногруппа ждала, напечатает ли “Знамя” “Собачье сердце”, - тогда и фильм можно снимать. В конце концов Гриша написал цензору: “Беру ответственность за публикацию на себя”. И цензура успокоилась. И работа над фильмом двинулась.

Приходили письма из Ленинграда, Твери, Читы, из Прибалтики, Грузии, с Украины… Все не перечислишь.

Было много писем из ГДР и ФРГ на русском и на немецком. Кстати, в ФРГ “Пядь земли” была издана четыре раза. Был издан там и роман “Июль 41 года”.

Гришу приглашали и в ГДР, и в ФРГ, но он очень долго не хотел туда ехать. Понятно, почему. Но все-таки мы в конце концов поехали. Сначала в Веймар. Были в доме Гёте, в доме Листа, таком скромном, помню только высокую лестницу и небольшое помещение на самом верху, а там - прекрасный черный рояль. Недалеко было кладбище наших солдат и офицеров, такое ухоженное, всюду - крокусы разноцветные (была весна), Гриша обходил все могилы, читал надписи.

Но были и другие впечатления. На горе перед Веймаром - большое здание с высокой трубой. Шофер объяснил нам, что это Бухенвальд, там сжигали людей. Вот почему Гриша так долго не хотел ехать в Германию.

У меня хранится папка, на которой написано Гришиной рукой: “XIX партконференция”. Хранил он ее, не отдал в архивы. Дороги были ему отклики людей, которые поддержали его. А о чем он говорил? Прежде всего - об афганской авантюре, стоившей стольких жизней, и о том, что ее виновники должны быть названы поименно. Говорил о том, что погибших в Отечественной нужно захоронить. Что пропавших без вести - нельзя считать врагами.

Это было в 1988 году. Выступал Бакланов перед пятитысячным залом, большая часть которого были партийные функционеры. “Тот, кто сегодня борется против гласности, борется за свое порабощение... У нас еще нет демократии, мы только начинаем ей учиться. В верхних эшелонах многие до сих пор не верят, что законы и для них писаны”, - говорил Бакланов. В зале топали и хлопали. “Не волнуйтесь. Я выстою здесь, выстою”, - сказал он твердо.

И простые, рядовые люди его поддержали. Вот отрывок из письма Ионкос М. (Саратов): “Вы единственный вспомнили пропавших без вести”. Письмо это буквально залито слезами. Из Харькова писал научный сотрудник Свительников: “Был благодарен за честное и смелое выступление на XIX партконференции. Те, кто мешал Вам говорить, - это злостные бюрократы”. Вот письмо из Полоцка Витебской области от Тараховского. Он поддерживает Гришу в его предупреждении о нарождающемся у нас фашизме. Гришу эти письма (я упоминаю далеко не все) и волновали, и радовали.

В беседе с Ириной Ришиной на ее вопрос о фашизме: что это, реальная угроза или наш непобедимый страх? - он отвечает: “Примет ли многоликая Россия фашизм? Угроза реальная. Не думаю, что это просто страх. Болезни в обществе всегда есть, но в здоровом организме они не развиваются… В нашем больном обществе немало оказалось людей ущербных, с рабским сознанием, уверовавших в силу одного лишь кулака, склонных к тому, чтобы стать в ряды железной когорты… Выбраться из рабских пут, расстаться с самими собой прежними оказалось ох как не легко!”.

Мне очень жаль, что не вышли отдельной книгой Гришины рассказы. Он любил их писать и писал легко. Особенно мне запомнился рассказ “Вот и кончилась война”. Это рассказ о безруком комбате. Жизнь его тяжела и кажется кончающейся. “Один глаз его глядел грозно; как на часах при взрыве останавливается время, так и в его глазу, в незрячем, разлившемся зрачке, осталось былое, грозное, и уж видно, до конца дней”.

Гриша очень редко читал свои рассказы на публике, со сцены, даже когда просили. Я помню, как в ЦДРИ зал слушал его военные рассказы. Весь зал встал. Конечно, были аплодисменты, хорошие слова. Но вот то, что зал встал и долго стоял, этого забыть просто нельзя.

Хочется сказать и о том, что Грише не давалось. У него не было способностей драматурга, хотя некоторые пьесы все-таки шли, но, как правило, недолго. Свою первую пьесу он отнес Олегу Ефремову в Художественный театр. Через несколько дней Гриша пришел к нему за ответом. И Олег сказал, что он очень любит Гришины книги, но пьес ему писать не надо, нет у него этого дара - быть драматургом. Гриша с ним согласился, не только не обиделся, но даже отношения между ними стали еще ближе и доверительней.

Но все-таки Гриша что-то переделал, очень старался, и отнес пьесу Евгению Рубеновичу Симонову в Театр Вахтангова. Евгений Рубенович охотно взял, сам поставил, играли очень хорошие актеры. Но чуда не случилось. Шла пьеса недолго.

Гриша вообще театр очень любил, в юности сам играл в пьесах Островского. Когда дети подросли, мы ходили с ними и в Художественный, и в “Современник”. Ну а в Театре на Таганке Гриша бывал регулярно, на совещаниях, помогал Юрию Петровичу Любимову бороться с недоброжелателями, так как почти каждую пьесу старались запретить. А потом у Гриши с Любимовым вышел спектакль “Пристегните ремни”. Были использованы его произведения о войне, но был и другой сюжет. Сцену разрезали, на сцене стоял самолет, раздавались голоса настоящих стюардесс, записанные на пленку, звуки, идущие от самолета, - все это создавало впечатление полета. Владимир Высоцкий специально написал песню “Шар земной”. Пел он ее, стоя в партере, в плащ-палатке, под свою гитару. Успех был очень большой. Билеты достать было трудно. Грише говорили, что с шести утра выстраивается очередь в кассу и люди пишут чернильным карандашом свой номер на ладони. Но и эта пьеса шла недолго, так как разрезанная сцена мешала ставить другие спектакли.

Потом молодой и очень способный режиссер Валерий Фокин предложил Грише поставить в “Современнике” пьесу по повести “Навеки - девятнадцатилетние”. Были взяты в основном эпизоды в госпитале. Публика хорошо принимала спектакль, но опять же шел он недолго.

Счастье и удовлетворение от работы, которая давалась Грише так трудно, он получил в Туле, где режиссер Вадим Кондратьев (однофамилец писателя), очень талантливый человек, поставил пьесу по рассказу “Почем фунт лиха”. Мы приехали в Тулу втроем: Гриша, я и наша дочь Шура. Талант режиссера заставил нас даже плакать, когда вдовы и невесты погибших на войне одиноко кружились под звуки песни “Не шей ты мне, матушка, красный сарафан”. Пересказать это невозможно, это нужно видеть. Вадим Кондратьев включил и Гришин голос - вместо тех эпизодов, которые нельзя было показать на сцене. Гриша говорил спокойно, неторопливо (голос был заранее записан).

Мы хранили живую память о спектакле “Почем фунт лиха” очень долго. А не так давно, я, уже вдова, получила письмо от Ольги Николаевны Кузьмичевой, заведующей литературной частью тульского театра. Это письмо мне очень дорого. Вспоминается, как мы со всей труппой сидели после спектакля за столом, такие радостные, веселые. Я знаю, что Вадим Кондратьев много болел и о нем мало слышали. Но именно он и работа и забота завлита сделали спектакль таким, что он остался в памяти надолго.

Фильм по рассказу “Почем фунт лиха” поставил Марлен Хуциев. Называется он по первой фразе рассказа - “Был месяц май”. Так потом стал называться и сам рассказ. Гриша этот фильм любил. В письме Дедкову он писал: “Из семи или восьми картин, которые сняты по моим вещам или по моим сценариям, только один фильм считаю удачным: “Был месяц май””. Этот фильм и сейчас часто показывают.

Я как вдова Григория Яковлевича Бакланова благодарю всех, кто прислал мне телеграммы в связи с кончиной моего мужа. Отмечу лишь одну большую, искреннюю телеграмму от главного редактора телеканала “Культура” С. Шумакова.

Тем более мне было странно, что в телепередаче 26 июня 2010 года об А.Т. Твардовском ее участники не сказали ни слова о дружбе Твардовского с Баклановым.

Именно ему первому Александр Трифонович на даче, в своем кабинете, читал последнюю поэму “По праву памяти”. Слышала это жена Твардовского Мария Илларионовна. Гриша (об этом он и писал, и говорил) тогда сказал: “Александр Трифонович, я даю вам слово, что если у меня будет какая-либо возможность, я напечатаю вашу поэму”. Как только Гриша стал редактором “Знамени”, он свое обещание выполнил, получив поэму из рук Марии Илларионовны. Во главе “Нового мира” тогда был Залыгин. Он много раз говорил Грише, что нужно уступить поэму журналу, в котором Александр Трифонович много лет работал. На что Гриша отвечал: “Что ж ты так поздно спохватился? Приостанавливать я ничего не буду. Я дал слово, а слово я привык держать. Скоро поэма выйдет в журнале”. Тогда, как я помню, Залыгин обратился к Марии Илларионовне, чтобы она разрешила напечатать поэму во второй раз, уже в “Новом мире”. Разрешение он получил, что, очевидно, было правильно, - чем больше людей прочитают поэму, тем лучше. И в “Новом мире” поэма вышла, но это была повторная публикация.

А сколько раз Александр Трифонович приходил к нам домой! Сколько сидели и разговаривали они в нашей беседке, обвитой диким виноградом. Александр Трифонович много курил и бросал окурки в трубу, которая поддерживала беседку. И смеялся: “Когда-нибудь я эту трубу наполню до конца”. Гриша жалел, что не решался записывать эти беседы. Не решался. Времена были еще очень сложные. Они обменивались впечатлениями от прочитанных книг. Твардовский давал Грише для прочтения книги из своей библиотеки. Очень любили они вместе ходить на речку. Она тогда была еще чистой, особенно со стороны деревни.

Уже много позднее, после смерти Александра Трифоновича, Гриша провел четыре передачи о нем на канале “Культура”. Наши дети - наши единомышленники - слушали эти передачи, затаив дыхание. А однажды сын наш, прочитав очерк Гриши о Твардовском, так растрогался, что, не говоря ни слова, подошел и обнял отца. Он был тогда еще застенчив и не склонен так выражать свои чувства, но, видно, очень уж понравился ему этот очерк.

Гриша прожил долгую и честную жизнь. Особенно хочу отметить, что он никогда не подписал ни одного грязного письма, ни одной подлой статьи. Все, что он считал нужным и важным, он говорил прямо с трибуны, называл фамилии тех, с кем был не согласен.

На этом я кончаю свои небольшие воспоминания о моем дорогом муже Григории Бакланове.

* Режиссеры Андрей Смирнов и Борис Яшин. В роли Мотовилова Александр Збруев. - Э.Б.