Удивительные факты о деревьях, растущих на могилах. Поэзия александра кушнера

цветок жанр синтагматический речь

Первые упоминания о душистом жасмине найдены в древнеегипетских папирусах. Эллины верили, что жасмин подарила людям богиня мудрости Афина. Во Франции из его стволов изготавливали дудки и флейты.

В толковом словаре Кузнецова жасмин - 1. Садовый декоративный кустарник сем. камнеломковых, с душистыми белыми цветами; чубушник. Сладко пахнет ж. Ветка жасмина.

2. Вечнозелёный субтропический кустарник сем. маслиновых, с душистыми цветами (культивируется как комнатное растение) .

В словаре Даля? ясмин, растение и цвет Jasminium. Дикий, ночной жасмин, чубучник, пусторыл, чердышник? растен. Philadelphus coronarius. Жасминные духи .

В этимологическом словаре Фасмера жасмин? жасмимн стар. ясмин (Карамзин). Первое из франц. jasmin, второе - через нем. Jasmin. Первоисточником франц. слова является араб.-перс. Jвsдmоn .

Этимологический словарь русского языка Семенова? французское - jasmin. Арабское - yas(a)min. Декоративный кустарник с белыми пахучими цветами, который попал в Россию из арабских стран и Южной Азии. В России первоначально употреблялось слово ясмин, которое представляет собой не что иное, как древнее женское арабское имя (использовалось в форме Ясаман) .

С конца XVIII в. получает распространение современное фонетическое оформление и лексическое значение. Слова с похожим значением и звучанием встречаются во многих языках, например в португальском (jasmin), в турецком (yasemin).

В дневнике М. М. Пришвина (1951) читаем: «20 июня. Среда. Именины Л. Жасмин цветёт... жасмин теперь пахнет о том, чего не было, и я теперь нюхаю это и радуюсь, что у меня теперь есть что-то своё и что даже самый жасмин вырос из нашей любви. Он вырос как приманка сделать что-то своё из того, чего не было».

А у Б. Пастернака:

Я от тебя устаю:

Я чую на моих тот снег,

Он тает на моих во сне.

Символику этого растения определяют белый цвет и сладкий аромат.

Растение, которое в России считают жасмином - это растение семейства гортензиевых, которое (правильно) называется чубушником и к жасминам не имеет ни малейшего отношения.

Основные значения:

· благородство;

· изящество;

· благожелательность.

В православии это слово является символом Девы Марии.

У татар жасмин считается священным растением и, прежде чем попасть в рай, человека спросят - вырастил ли он жасмин? .

Первое упоминание жасмина в поэзии было датировано 1730 г. у В. К. Тредиаковского. «В сем месте море не лихо...» [Езда в остров любви ]:

«И хотя чрез многи леты, Но всегда не увядают; Розы, тюлипы, жасмины Благовонность испускают, Ольеты, также и крины» .

В прозе - А. И. Герцен. Записки одного молодого человека (1840):

«Осмотрев завод, пришли мы в сад и сели на террасе; день был очень хорош; запах воздушных жасминов и тополей…» .

В 19 веке данное слово использовалось в 27 документах: К. Д. Бальмонт, М. Лохвицкая, В. Я. Брюсов, М. Горький и др.

К.Д. Бальмонт сравнивает куст жасмина с нежностью:

«Вся белая, с поднятым ввысь челом,

Вся нежная, как свежий куст жасмина,

Ты закликала силой страсти гром,

Ты выражала чувства исполина» .

А.Н. Будищев сравнивает лепестки жасмина с атласом:

«Там на белом атласе жасмина,

Как алмазы, сверкает роса,

И на каждом цветке георгина

Опьяненная дремлет оса» .

В 20 веке - 115 документов: И. А. Бунин, К. Д. Бальмонт, И. Северянин, И. Ф. Анненский, Б. А. Садовской, В. Ф. Ходасевич, Вс. А. Рождественский, С. М. Соловьев и др.

Т.Д. Ратгауз сравнивает цветки жасмина со звездами:

«По оседающим уступам

Жасмин свои рассыпал звезды».

Б.Л. Пастернак преподносит метафору снег жасмин:

«Я от тебя не утаю:

Ты прячешь губы в снег жасмина,

Я чую на моих тот снег,

Он тает на моих во сне» .

В словаре поэтических образов жасмин может обозначать следующее:

· Существо: человек - Жасмин? мой друг, мой верный фаворит: / Он одышал, дитя, твое сердечко. - И. Северянин. Да освятится палевый наш вечер, / И ты, жасмин, цветущий фаворит! - И. Северянин.

· Животное? У ворот живет жасмин? медведица Баренца, / белоцветица-бокалы / (их мильон-мильон!) / в лампах, / в лапах. ? Соснора.

· Информация? Евангелие от куста жасминового,/Дыша дождем и в сумраке белея,/Среди аллей и звона комариного /Не меньше говорит, чем от Матфея. ? Кушнер.

· Ткань? И ветер шелестит в попытке / жасминовую снять вуаль / с открытого лица калитки. ? И. Бродский.

· Вместилище? У ворот живет жасмин? медведица Баренца, / белоцветица-бокалы / (их мильон-мильон!) / в лампах, / в лапах. ? Соснора.

· Драгоценное - Верное ставням, спальням, / утро в июле мусолит пальцем/пачки жасминовых ассигнаций. - И.Бродский.

· Вода - И за архипелаг/Жасминовых брызг. - Б. Пастернак.

· Звук - Мы в слияньи слыхали сладкий тенор жасмина...- И. Северянин .

Название жасмин вступает в различные синтагматические отношения с другими словами:

Прилагательные со значением:

цвета: белый-изумрудный.

внутренней характеристики: девственный, жгуче-женственный, дикий, сонный.

внешней характеристики: душистый-непахнущий, сладостный.

по месту произрастания: лесной.

времени: поздний, старый.

Существительные: духовенье жасмина, запах, лепестки, свежесть, букет, дыханье, звезды жасмина, снег жасмина.

Глаголы: расцвел, зацвел, цветет, шевелили, врежется, пахнет, отцвел, дышал, разросся, наклоняется, льет, поник, роняет лепестки, тронуты тоской.

Данные Национального корпуса русского языка показывают, что название цветка жасмин используется и как имя собственное - Жасмин: Светлана Новикова «Жасмин - девушка-цветок». 2003 год:

«Жасмин? девушка цветок Светлана Новикова? Имя Жасмин впервые прозвучало три года назад» .

3. Евангелия. Воспоминание, метафора и метод

Современные исследования исторического Иисуса опираются еще на один, третий, столп: ученые понимают, что язык евангелий во многом носит метафорический характер. Если первый столп составляет утверждение о том, что евангелия сочетают воспоминание и свидетельство, третий - утверждение о том, что они сочетают воспоминание и метафору , что это историческая память в виде метафорического повествования, Иисус, оставшийся в памяти, наряду с Иисусом, о котором рассказывают, используя метафоры . Такой подход к евангелиям позволяет выйти за пределы буквального понимания и, что очень важно, подчеркнуть их метафорическую истинность. Метафоры и метафорические повествования могут передавать истину, независимо от того, насколько буквально изложены факты.

Когда мы говорим, что евангелия содержат воспоминания, смысл такого утверждения понятен: иногда они просто передают воспоминания первых христиан о том, что Иисус говорил или делал и что с ним происходило. Но смысл метафоры и метафорического повествования не так прост, здесь требуется разъяснение. Я использую слово «метафора» в самом широком смысле, существует более строгое определение, когда метафору отделяют от сравнения. И то и другое являются фигурами речи, но сравнение, в отличие от метафоры, использует слово «подобно» (или «как» в смысле «подобно»). Сравнение: «Моя любовь подобна красной, красной розе». Метафора: «Моя любовь - это красная, красная роза».

В том широком смысле, в котором я использую этот термин, метафорическое значение языка - это более-чем-буквальное, более-чем-фактическое значение. Я настойчиво говорю о более-чем-буквальном значении, потому что сегодня в западной культуре принято думать, что метафорический язык стоит ниже языка фактов. И когда человек впервые слышит о том, что библейское повествование носит метафорический характер, он часто реагирует так: «Вы хотели сказать, что это всего-навсего метафоры?» Но метафора - это преизбыток смысла, а не ущербный смысл.

С древних времен христианские толкователи Библии постоянно утверждали, что Священное Писание имеет метафорический смысл. И лишь в течение нескольких последних столетий некоторые христиане пришли к упрощенному пониманию библейского языка, сделав акцент на его буквальном и фактическом значении. Приверженность буквальному и фактическому пониманию евангелий часто порождает свою противоположность - скептицизм и отвержение со стороны тех, кто не может поверить в правдивость их повествования в буквальном смысле. Но есть третий путь за пределами жесткого выбора между буквализмом или его отвержением. Это такой подход к евангельскому тексту, когда мы видим в нем сочетание метафорического повествования с исторической памятью. Поскольку мысль о том, что язык евангелий во многом метафоричен, сегодня вызывает споры среди христиан, я начну с примеров, которые вряд ли вызовут у кого-либо возражения. При этом я преследую три цели: я хочу показать, что: (1) в евангелиях часто встречается метафорический язык; (2) важнее всего понимать их более-чем-буквальный смысл; и (3) такой более-чем-буквальный смысл не зависит от исторической достоверности.

Метафорический язык евангелий

Я начну с языка христологии. Мне придется говорить о достаточно очевидных вещах: я хочу показать его метафорический характер на примерах из Евангелия от Иоанна.

Иисус - Свет миру. Иисус не свет в буквальном смысле слова, не свеча или светильник. Но метафорически о нем можно так сказать. Он свет во тьме, просвещение, откровение, тот, кто дает нам способность видеть. Это также свет в форме огня или пламени, как о нем говорит Евангелие от Фомы: «Кто вблизи меня, тот вблизи огня» (82).

Иисус - Хлеб жизни. Разумеется, в буквальном смысле это не так. Но метафорически он «хлеб», пища, удовлетворяющая наш голод. Подобным образом он удовлетворяет нашу жажду: он не только духовная пища, но и «живая вода». Так что он действительно «хлеб» и «вино».

Иисус - Врата и Путь. Но в буквальном смысле Иисус не является ни воротами овечьего загона, дверью или порогом, ни путем, дорогой или тропой. Но в метафорическом смысле он - врата, дверь, путь, дорога к новой жизни.

Вне всякого сомнения, эти выражения носят метафорический, а не буквальный характер. Что было бы, если бы кто-то их понял буквально? Но для христиан Иисус действительно в метафорическом смысле таков, как сказал Иоанн. Эти слова не содержат буквальной истины, но передают метафорическую правду.

Не только первые христиане употребляли метафоры, говоря об Иисусе, но его речь также была полна метафор. Похоже, он был склонен мыслить метафорически. Это показывают его краткие изречения.

«Вожди слепые, оцеживающие комара и проглатывающие верблюда!» (Мф 23:24). Иисус не имел в виду, что они едят насекомых или верблюдов.

«Предоставь мертвым хоронить своих мертвых» (Мф 8:22). Он не говорит о покойниках в буквальном смысле: очевидно, что покойники никого не хоронят, и весьма вероятно, что и те, кого они тут хоронят, относятся к живым.

«Ведь с терния не собирают смокв, и с колючего кустарника винограда не снимают» (Лк 6:44). Иисус не говорит о том, где следует собирать смоквы и виноград.

«Разве может слепой вести слепого? Не оба ли упадут в яму?» (Лк 6:39). Он не говорит о слепых в буквальном смысле.

«Что ты смотришь на соринку в глазу брата твоего, а бревна в твоем глазу не замечаешь?» (Мф 7:3). Он не обращается к людям, у которых в буквальном смысле из глаз торчат бревна.

Если понять эти слова буквально, они потеряют смысл. Метафоры передают смысл. Буквализм часто не замечает смысла.

Кроме того, Иисус использовал метафорические повествования, то есть притчи. Без сомнения, он любил учить таким образом; ему приписывают больше притчей, чем любому другому представителю его религиозной традиции. Важно отметить, что истина, заключенная в притче, не зависит от ее фактической достоверности. Я не встречал ни одного христианина, который утверждал бы, что в притче о добром самарянине описано «реально произошедшее» событие - что Иисус рассказывает историю о том, что в самом деле произошло на дороге из Иерусалима в Иерихон. Подобным образом, никто не говорит, что реально существовал блудный сын, которого, когда тот вернулся домой, с великой щедростью радостно встретил отец, несмотря на недовольство его старшего брата. Мысль, что истина, содержащаяся в этих притчах, зависит от достоверности изложенных фактов, покажется глупой любому человеку. Притчи Иисуса следует читать именно как притчи, то есть как метафорические повествования. Они говорят о смысле, и этот смысл, исполненный истины, не зависит от верности фактам.

Полагаю, до этого момента со мной готов согласиться любой христианин. На этом основан историко-метафорический подход, но он не заключается только в этом. Евангельские рассказы об Иисусе, представляющие собой метафорические повествования, можно разделить на две категории. К первой относятся воспоминания, пересказанные как метафоры, - эти рассказы содержат воспоминание о событиях прошлого, но их рассказывают таким образом, чтобы придать им более глубокий смысл, чем смысл исторического факта. Ко второй категории относятся чисто метафорические повествования. Они не основаны на воспоминании о конкретном событии, а потому не представляют собой сохранившуюся в памяти историю, но были созданы ради их метафорического то смысла.

Воспоминание, ставшее метафорой

Приведу два примера, относящиеся к первой категории, где воспоминание излагается метафорически: это рассказ о том, как Иисус идет из Галилеи в Иерусалим, и рассказ об изгнании беса. Оба повествования опираются на воспоминания, оба придают реальным событиям метафорический смысл.

Иисус идет из Галилей в Иерусалим

В самом центре Евангелия от Марка содержится повествование о том, как Иисус идет из Галилеи в Иерусалим (8:22–10:52). Эта история разделяет и связывает между собой две другие части евангелия: одна содержит рассказе об общественном служении Иисуса в Галилее, другая - о его важнейшей последней неделе в Иерусалиме. Вне сомнения, эта история основана на воспоминании о реальном событии: трудно усомниться в том, что Иисус действительно пришел из Галилеи в Иерусалим, где он был казнен. Таким образом, это воспоминание.

Но Марк рассказывает об этом путешествии таким образом, что событие обретает более-чем-буквальный, более-чем-исторический смысл. У Марка это рассказ о том, что значит следовать за Иисусом. Эта тема тесно связана с двумя другими темами, важными для Марка: темой «пути» и темой «ученичества». Для Марка (как и для первых поколений христиан в целом) быть учеником означает следовать за Иисусом по пути , который ведет в Иерусалим.

У Марка (а за ним у Матфея и у Луки) в рамках этого путешествия Иисус трижды говорит о своем распятии и воскресении: власти убьют его, но затем он будет оправдан Богом (Мк 8:31; 9:31; 10:33–34). Вот третье и самое развернутое предсказание Иисуса:

Вот, мы восходим в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам, и приговорят Его к смерти, и предадут Его язычникам; и надругаются над Ним, и оплюют Его, и будут бичевать Его, и убьют, и через три дня Он воскреснет.

И после каждого такого предсказания Иисус говорит о том, что означает следовать за ним (8:34; 9:35; 10:35–45). Самое известное первое из трех его высказываний: «Если кто хочет за Мною пойти, да отречется от самого себя и возьмет крест свой и следует за Мною». Следовать за Иисусом означает сопровождать его до креста в Иерусалиме. В этом повествовании Иерусалим имеет двойное значение. Это место смерти и воскресения, место конца и начала, где могила как бы становится утробой. Это также место столкновения с властями. Следовать за Иисусом означает участвовать с ним в этом путешествии преображения и конфронтации. Рассказ о последнем путешествии Иисуса - метафорическое повествование о смысле ученичества.

Марк удивительным образом «обрамляет» повествование о следовании за Иисусом двумя эпизодами о двух слепцах, которым Иисус вернул зрение. В самом начале этой части евангелия Иисус исцеляет слепого в галилейском селении Вифсаида (8:22–26), в конце возвращает зрение слепому нищему Вартимею в Иерихоне - это последняя остановка Иисуса перед Иерусалимом (10:46–52). Вартимей сидит на обочине дороги и взывает о помощи. Иисус говорит ему:

Что хочешь, чтобы Я тебе сделал? Слепой же сказал Ему: Раввуни, чтобы я прозрел. И Иисус сказал ему: иди, вера твоя спасла тебя. И он тотчас прозрел и последовал за Иисусом по пути (10:51–52).

Создав такое «обрамление» для рассказа о последнем путешествии Иисуса, Марк наполнил истории метафорическим смыслом. В повествовании Марка подлинное зрение, отверстые глаза, позволяют видеть, что быть учеником значит следовать за Иисусом «по пути» - и такой путь ведет в Иерусалим, это путь к столкновению с властями, к смерти и воскресению.

Содержат ли рассказы о слепце в Вифсаиде и о Вартимее воспоминание о реальных событиях? Возможно. Иисус исцелял людей и, быть может, в некоторых случаях возвращал зрение. Но что бы ни думал об этом историк, очевидно, что Марк не ставил перед собой цели рассказать об историческом событии ради самого события. Вместо этого он размещает повествования таким образом, что они становятся рамками для рассказа о последнем путешествии Иисуса. Если с преувеличенным вниманием относиться к их фактической достоверности, можно упустить из виду их метафорический смысл: это рассказы о зрении, позволяющем видеть путь Иисуса.

Иисус исцеляет бесноватого

Второй пример текста, в котором воспоминание сочетается с метафорой, рассказ Марка о том, как Иисус изгнал полчище бесов из одержимого (5:1-20). Этот рассказ исполнен драматизма. Одержимый жил в гробницах; голый, он вопил день и ночь и бил себя камнями. Он обладал сверхъестественной силой, так что разрывал цепи, которыми его связывали. Когда Иисус изгнал из него нечистых духов, назвавших себя «легион», те вошли в стадо из двух тысяч свиней, которые кинулись в море и утонули.

Воспоминание. Большинство ученых согласны с тем, что Иисус совершал акты экзорцизма над людьми, которых он и его современники считали одержимыми нечистыми духами. Даже Семинар по Иисусу, прославившийся своим чрезмерным скептицизмом, огромным большинством голосов поддержал мнение о том, что Иисус действовал как экзорцист. Передает ли история у Марка реально случившееся событие или нет, в ней утверждается, что Иисус изгонял бесов, и это можно назвать воспоминанием.

Метафора. Важнейшие особенности рассказа Марка создают мощное метафорическое повествование. Летали создают яркую картину нечистоты. Одержимый живет на другом берегу Галилейского моря среди язычников, которые нечисты. Он обитает среди могил, которые ритуально нечисты. Рядом пасутся свиньи, нечистые животные. Демоны, обитающие в человеке, называют себя «легион», это слово указывает на римлян (а потому язычников), владеющих этой землей. В то время думали, что нечистота передается при контакте. Но в этом рассказе Иисус не становится нечистым от соприкосновения с нечистотой, происходит нечто противоположное. Нечистые духи изгнаны, нечистые животные погибли, и в конце повествования бывший бесноватый одет и в здравом уме, так что он может вернуться к обычной жизни в своем обществе. Суть этого рассказа состоит в том, что Дух Божий, действующий в Иисусе, не «заражается» нечистотой, но ее побеждает.

Верно ли Марк рассказал о случившемся событии? Или в его истории больше метафоры, чем воспоминания? Могут быть разные мнения по этому вопросу. Но очевидно одно: если читать этот отрывок, думая о первостепенном значении фактической достоверности, можно упустить более-чем-фактический смысл того, что говорит здесь Марк.

Чисто метафорические повествования

Вторую категорию составляют чисто метафорические повествования, не основанные на воспоминании о каком-либо конкретном событии, но символические истории, созданные исключительно ради их метафорического смысла. Они не предназначались для описания фактов прошлого. Скорее, они используют символический язык, которым описывается то, что стоит за пределами фактического смысла. Приведу три примера. Относительно каждого из них многие ведущие исследователи разделяют мнение, что в этих повествованиях не следует видеть рассказ о реально произошедших событиях.

Брак в Кане

Почти все ведущие ученые считают историю о том, как Иисус претворил более 450 литров воды в вино на свадьбе в Кане (Ин 2:1-11), чисто метафорическим повествованием, а не рассказом о реальном событии. О чем же нам говорит эта метафора? Что мы увидим, если будем читать ее как притчу?

Начнем с литературного контекста. У Иоанна с этой сцены начинается общественное служение Иисуса. Подобные истории, которые знаменуют начало деятельности Иисуса, играют в евангелиях важную роль. В каждом случае эпизод, с которого начинается общественное служение Иисуса, указывает на то, что автор считает важнейшим в жизни Иисуса и в его учении. Вводное повествование Иоанна, рассказ о свадебном пире в Кане, позволяет автору сообщить нам о значении жизни Иисуса и содержании его Благой вести.

Слова, с которых начинается повествование: «И в третий день…» - пробуждают множество ассоциаций. Немало великих событий в Библии происходило «на третий день», и главное среди них - воскресение Иисуса. Так в начале своего евангелия Иоанн указывает на его кульминацию. Столь же значимы стоящие далее слова: «был брак». Для иудеев и христиан первых поколений брак был богатой метафорой: брак Бога с Израилем, брак неба и земли, мистический брак между человеком и Богом, церковь как невеста Христова. Кроме того, для иудейских крестьян того времени свадьба была самым радостным из всех праздников. Жизнь была трудной, пища - самой элементарной, но и той недоставало. Они редко ели мясо, потому что для этого необходимо было забить собственное домашнее животное или птицу. Но свадебная церемония была временным освобождением от непрестанных работ, когда можно было наслаждаться хорошей едой и вином, а также музыкой и танцами.

Эти ассоциации помогают нам понять всю силу этого вводного повествования: Иоанн говорит, что история Иисуса - это история о брачном пире. Более того: на этом празднике никогда не кончается вино. И это не все: лучшее вино тут подают в конце. Все это мы можем увидеть, если видим в тексте более-чем-буквальный смысл, если мы читаем его как метафорическое повествование, как притчу. При буквальном же чтении главным становится вопрос о достоверности чуда, откуда следует вопрос: «Верю ли я, что это действительно совершилось?» Когда в центре внимания стоит вопрос о вере (или ее отсутствии) в то, мог ли Иисус претворить воду в вино, можно упустить из виду метафорическое значение данного рассказа.

Петр идет по воде

В предыдущей главе, говоря о развитии языка христологии, я кратко упомянул о том, что Матфей изменил окончание эпизода о хождении Иисуса по водам и укрощении бури, описанного Марком. Сейчас мы вернемся к этому эпизоду и рассмотрим еще одно изменение, внесенное Матфеем, а именно - в рассказ о том, как Петр идет по воде (Мф 14:28–31).

Напомню, что ученики находятся в лодке на водах Галилейского моря. Наступила ночь, началась буря, о лодку бьются волны, они «на середине моря». Ученики оказались в опасности.

И тут из темноты к ним приближается Иисус, идущий по воде. В ужасе они думают, что видят призрак, и кричат от страха. Но Иисус говорит: «Мужайтесь; это Я, не бойтесь » (14:27). И вот что происходит далее:

А Петр Ему ответил: Господи, если это Ты, повели мне пойти к Тебе по воде. Он сказал: иди. И выйдя из лодки, Петр пошел по воде и подошел к Иисусу: видя же ветер, испугался и, начав тонуть, закричал: Господи, спаси меня. И тотчас Иисус, протянув руку, поддержал его и говорит ему: маловерный, почему ты усомнился?

Опять-таки, если мы сравним два подхода: буквализм и поиск фактов с метафорическим прочтением, - мы придем к интересным выводам. При первом подчеркивается достоверность произошедшего. Иисус реально ходил по морю - равно как и Петр, который пока не испугался и не начал тонуть. Что мы увидим при буквальном прочтении отрывка? Просто рассказ об удивительном событии, которое невозможно повторить? Или же текст подразумевает, что мы тоже можем - в самом буквальном смысле - ходить по воде, если только не боимся и имеем должную веру в Иисуса? Неужели в этом суть данного рассказа: что мы тоже можем ходить по воде?

Если же мы будем читать его как метафорическое повествование, мы расставим акценты иным образом. Когда Петр испугался, он начал тонуть, и его страх был назван «маловерием». Так оно и есть. Когда в нас мало веры, мы тонем. Но с верой мы стоим на воде даже во мраке, во время бури или бедствия. Датский богослов и философ XIX века Серен Кьеркегор дал такое определение вере: вера есть плавание по воде глубиной в семьдесят тысяч морских саженей. Если мы пугаемся и начинаем трепыхаться, нас покидают силы и мы тонем. Но вера держит нас на воде. В поэме Дениз Левертов «Открытое признание» смысл веры описан такими словами:

Как купальщик не страшится

лежать, глядя в небо,

поддерживаемый водой,

как сокол ложится на воздух,

и воздух держит его,

так и я хочу научиться

падать и плавать

в глубоких объятиях Духа Творца,

зная, что никакими усилиями не заслужить

этой все окутывающей благодати.

Вот каково - и гораздо более того - значение этой истории, если ее читать как метафорическое повествование.

Для понимания метафорического значения подобных текстов не обязательно отрицать их достоверность. Кто-то желает верить, что Иисус действительно претворил воду в вино в Кане, что он действительно ходил по воде и позвал к себе Петра. Однако все равно важно спросить себя: «Каков более-чем-буквальный смысл этих историй?» Ибо их пересказывали именно ради их более-чем-буквального смысла. Поэтому иногда я говорю: «Верьте во что угодно относительно фактической достоверности этих историй - и давайте теперь поговорим об их более-чем-буквальном смысле». Истина метафорического нарратива не зависит от достоверности фактов. Историческая достоверность - не их предназначение. Эти мысли будут особенно важны для нас, когда мы перейдем к третьему примеру.

Рассказы о рождении Иисуca

Рассказы Матфея и Луки о рождении Иисуса - это очень хорошо знакомые всем евангельские истории. Для многих христиан их первые воспоминания, связанные с Иисусом, Библией и Богом, тесно переплетаются с рождественскими рассказами. И в детстве большинство из нас без тени сомнения думали, что «именно так оно и было».

Но многие ведущие исследователи Библии думают, что эти рассказы представляют собой скорее метафорические повествования, нежели исторические воспоминания. И поскольку данное утверждение может удивить одних христиан и показаться сомнительным другим, я начну с краткого объяснения, почему так думают ученые, а уже затем перейду к более важному вопросу - богатому и провокационному смыслу этих метафорических повествований. Я не стремлюсь «разоблачать» рассказы об удивительных событиях вокруг рождения Иисуса, напротив, я подчеркиваю, что они обладают великой силой как повествования, передающие истину и наполненные истиной.

Ученые сомневаются в исторической достоверности повествований о рождении Иисуса по целому ряду причин. Во-первых, они были созданы достаточно поздно. Рождественские рассказы мы найдем только у Матфея и Луки, а эти евангелия были написаны в последние два десятилетия I века. Ни Марк, самый первый евангелист, ни Павел, автор самой первой книги Нового Завета {5} , не говорят об особом рождении Иисуса. Молчит об этом и Иоанн. Допустим, рассказы о чудесном рождении Иисуса появились достаточно рано и были важны для первых христиан - как тогда объяснить тот факт, что о рождении Иисуса пишут только Матфей и Лука и молчат Марк, Павел, Иоанн и все другие авторы Нового Завета?

Во-вторых, по содержанию и сюжету рассказ Матфея сильно отличается от рассказа Луки. Нередко мы этого не замечаем, потому что во время Рождества читаем их вместе, так что около яслей у нас собираются и волхвы, и пастухи.

У Матфея Иосиф узнает о беременности Марии, а затем ангел во сне открывает ему, что это беременность «от Святого Духа». Затем, после рождения Иисуса, мудрецы с Востока идут к младенцу вслед за движущейся звездой. Царь Ирод узнает о рождении Иисуса и отдает приказ убить всех детей до двух лет в Вифлееме. Чтобы избежать этой участи, Мария и Иосиф с Иисусом бегут в Египет, где и остаются до самой смерти Ирода. После этого они думают о возвращении в Вифлеем, но затем меняют свои планы и поселяются в Назарете в Галилее. Поразительно, что Лука обо всем этом ничего не говорит.

В то же время Матфей не упоминает о многих вещах, хорошо знакомых нам по рождественским праздникам. Тут нет Благовещения, нет путешествия в Вифлеем, где не нашлось Иосифу и Марии места в гостинице, так что Иисус родился в хлеву, нет ни пастухов, ни ангелов, поющих в ночном небе «Слава в вышних Богу». Все это, как и многие другие элементы, мы найдем только у Луки. Евангелист посвятил сорок пять стихов рассказу о рождении Иоанна Крестителя у старых и бездетных родителей, а Матфей не говорит об этом ни слова. (Надо сказать, что и рождению Иисуса Матфей уделил всего лишь тридцать один стих.) Только у Луки есть «Величит душа моя Господа», Песнь Захарии и «Ныне отпущаеши», Песнь Симеона - эти великие гимны, которые христиане много веков исполняют на богослужении. Только Лука упоминает обрезание Иисуса и приводит рассказ о двенадцатилетнем Иисусе в Храме.

Отличаются и главные (за исключением Иисуса) герои повествований. У Матфея основная роль принадлежит Иосифу, Мария же упоминается мимоходом. У Луки главные роли играют Мария, Захария и Елизавета, а Иосиф остается в тени. Матфей говорит о мудрецах, Лука - о пастухах. Наконец, различаются и генеалогии, списки предков Иисуса.

Разумеется, тут есть и сходства. К ним относятся: зачатие от Святого Духа, рождение в Вифлееме во времена царствования Ирода, имена родителей Иисуса и Назарет как место, где Иисус вырос. Но даже и в этих сходных деталях есть свои отличия. И Матфей и Лука указывают на то, что Иисус родился в Вифлееме, но расходятся в вопросе, был ли там дом Марии и Иосифа. У Матфея они живут в Вифлееме; у Луки - в Назарете, но отправляются в Вифлеем из-за переписи. Оба евангелиста говорят о зачатии от Святого Духа, но рассказывают об этом по-разному. У Матфея Иосиф узнает об этом во сне. У Луки ангел Гавриил возвещает это Марии.

И наконец, эти истории содержат указания на то, что они по жанру принадлежат к метафорическому или символическому повествованию. Там изобилие ангелов. У Матфея ангелы часто разговаривают с Иосифом во сне. У Луки Гавриил говорит с Захарией, отцом Иоанна Крестителя, а затем отправляется в Назарет к Марии. Другой ангел обращается к пастухам, а затем к нему присоединяется сонм ангелов, поющих в ночном небе. Герои часто прославляют Бога в запоминающихся гимнах. Особая звезда движется по небу, чтобы привести мудрецов с Востока к месту, где родился Иисус. В обоих случаях указано на Божественное зачатие. Когда мы находим такие особенности в рассказе, мы обычно делаем вывод, что это не перечень исторических фактов, но метафорическое или символическое повествование.

Вот почему большинство ведущих ученых не считает рассказы о рождении Иисуса историческими отчетами о фактах, но метафорическими повествованиями. Некоторые христиане относятся к такому выводу с опасением. Им кажется, что, отрицая буквальный смысл рождения от девы и других удивительных событий, мы отрицаем силу Божью. Но это неверно. Это вовсе не вопрос: «Может ли Бог делать подобные вещи?». Скорее это вопрос: «Какого рода повествования мы видим?» Те же христиане могут думать, что, отрицая рождение от девы, мы отрицаем, что Иисус есть «Сын Божий», как если бы этот титул зависел от биологического зачатия с участием Бога. И потому здесь я могу лишь повторить то, что уже говорил раньше: верьте, как вам угодно, в то, как был зачат Иисус, - а теперь давайте спросим себя, каков смысл этих рассказов. Споры об исторической достоверности событий чаще всего только мешают нам понять его. Итак, теперь рассмотрим смысл данных метафорических повествований. Это позволит нам понять, почему важно сочетать исторический подход с метафорическим, поскольку язык этих рассказов богат смыслом в историческом контексте, в исторической среде христианства I века. Содержание рассказов о рождении пересекается с иудейской традицией и бросает вызов Римской империи.

В обоих рассказах мы постоянно встречаемся с образами света . У Матфея особая звезда в ночном небе ведет мудрецов, пока не останавливается в Вифлееме (2:9). Лука использует образы света в своих гимнах: «С высоты посетит нас Восходящее Светило, воссиять сидящим во тьме и тени смерти» (1:78–79); а Иисус там назван «светом во откровение язычникам» (2:32). Также у Луки «слава Господня», сияние Божьего света, освещает пастухов, стерегущих в ночи свое стадо (2:9). Свет - это архетипический религиозный образ, который можно найти в любой из мировых религий. Так, при рождении Будды небо наполнилось великим светом. А «просвещение» как образ спасения занимает центральное место во многих религиях, включая христианство.

Свет как символ спасения мы встретим также и в Ветхом Завете. Приведу два примера из Исайи: «Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий» (9:2) и:

Восстань, светись, [Иерусалим], ибо пришел свет твой, и слава Господня взошла над тобою. Ибо вот, тьма покроет землю, и мрак - народы; а над тобою воссияет Господь, и слава Его явится над тобою. И придут народы к свету твоему, и цари - к восходящему над тобою сиянию (60:1–3).

То, о чем говорят эти образы, в краткой форме выражено в Евангелии от Иоанна: Иисус есть свет во тьме, свет истинный, просвещающий всякого человека, Свет миру (Ин 1:5, 9; 9:5). Вторая тема рассказов о рождении Иисуса - исполнение всех глубинных чаяний и надежд древнего Израиля. Чтобы это показать, Матфей приводит пять цитат из Ветхого Завета, сопоставляя их с событиями своего рассказа и каждый раз предваряя их стандартным выражением, которое показывает, то происходящее свершилось, дабы исполнились слова, сказанные через пророка. Однако тщательное изучение данных отрывков показывает, что в контексте Ветхого Завета там нет предсказаний о будущем, сделанных за несколько сот лет до этого. Скорее, этим Матфей хочет показать, что Иисус стал исполнением надежды Израиля.

Лука достигает той же цели иным путем. Он не приводит цитат из Ветхого Завета в качестве предсказаний, как это сделал Матфей. Вместо этого он включил в свой рассказ гимны, которые перекликаются с Ветхим Заветом:

[Бог] низложил властителей с престолов и возвысил смиренных; алчущих преисполнил благ; и богатых отослал ни с чем; поддержал Израиля, отрока Своего, в память о милости - как Он сказал отцам нашим, - милости к Аврааму и семени его вовек (1:52–55).

Благословен Господь Бог Израилев, что посетил и сотворил искупление народу Своему, и воздвиг нам рог спасения в доме Давида, отрока Своего… спасение от врагов наших и от руки всех ненавидящих нас (1:68–71).

Или вот слова старца Симеона:

Теперь отпускаешь Ты раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром, ибо видели очи мои спасение Твое, которое Ты уготовал пред лицом всех народов: свет во откровение язычникам, и славу народа Твоего Израиля (2:29–32).

Исполнение не означает, что исполнились предсказания пророков так, как если бы в Ветхом Завете содержались конкретные указания на Иисуса. Такое впечатление порождают некоторые места Нового Завета (особенно у Матфея), и порой такие аргументы приводят к попытке доказать сверхъестественное происхождение Библии. Скорее, слова об исполнении утверждают, что в Иисусе, если воспользоваться словами знакомого гимна «О малый город Вифлеем» - «Сегодня ночью на Тебе сошлись все надежды и страхи этих лет». Как метафорические повествования оба рассказа о рождении говорят, что Иисус исполнил не только чаяния древнего Израиля, но и надежды всего мира.

Третья тема - зачатие от Бога, которое с человеческой точки зрения невозможно. В Ветхом Завете эта тема тесно связана с обетованиями Божьими Израилю. В рассказе о предках Израиля говорится о том, что Бог обещает им потомство многочисленное, подобно звездам на небе. Однако и Сара, и Ревекка, и Рахиль (жены Авраама, Исаака и Иакова соответственно) - все бесплодны. И вот в девяносто лет Сара зачинает ребенка и у нее рождается Исаак. Подобным образом Ревекка и Рахиль не могут родить, пока Бог не открывает их утробы. Позже Самсон и Самуил, которые избавляли Израиль от бедствий, были рождены бесплодными женщинами. Это, разумеется, не такое Божественное зачатие, в котором не участвовал мужчина. Но это зачатие с помощью Бога в тот момент, когда оно было по-человечески невозможным, ради исполнения обетовании Божьих. Подобное происходит и с Иисусом: его зачатие указывает на эту тему.

Четвертая тема - утверждение, что Иисус - Сын Божий. Об этом говорят все четыре евангелия и все другие книги Нового Завета, но только Матфей и Лука связывают этот титул Иисуса с зачатием и рождением. Такого нет у Марка и Иоанна. Мы не найдем у них, как уже говорилось, также и рассказов о рождении. У Марка мы узнаем о том, что Иисус есть Сын Божий, когда он - уже взрослый человек - крестится у Иоанна. Павел говорит об Иисусе, «родившемся от семени Давидова по плоти, поставленном Сыном Божиим в силе, по духу святости, в воскресении из мертвых» (Рим 1:3–4). Если мы услышим слова Павла, отложив в сторону позднейшее христианское богословие, чтобы оно не влияло на наше восприятие, мы увидим, что Иисус получил статус Сына Божьего через воскресение.

Но в обоих рассказах о рождении этот статус связан с Божественным зачатием. Матфей говорит об этом косвенно, а Лука - прямо. В своем рассказе о рождении Матфей называет Иисуса Сыном Божьим лишь косвенно, когда цитирует пророка Осию: «Из Египта призвал Я Сына Моего» (2:15). Лука говорит об этом прямо. Когда ангел Гавриил сообщает Марии, что она Духом Святым зачнет ребенка, он добавляет, что родившийся будет «Сыном Всевышнего», «Сыном Божиим» (1:32, 35). Как и в предыдущей теме по-человечески невозможного зачатия, которое Бог делает возможным, так и эта тема утверждает, что все, что совершится во Иисусе, будет «от Бога» и «от Духа».

Тема божественного зачатия, связанная со статусом Сына Божьего, подводит нас к пятой теме: рассказы, о рождении бросают открытый вызов притязаниям имперского богословия Рима. В рамках имперского богословия Рима император был Сыном Бога в силу своего божественного происхождения. Это началось с Юлия Цезаря (слово «цезарь», или «кесарь», означает «император»), который был Сыном Бога как потомок богини Венеры через ее сына Энея. После того как он был убит в 44 году до н. э., появились истории о его восхождении на небеса, где он навсегда занял место среди богов.

Эти представления набирали вес и обрели развернутую форму во времена кесаря Августа. Он родился под именем Октавиан в 63 году до н. э., а затем стал приемным сыном Юлия Цезаря. После убийства его отца империя была охвачена масштабной гражданской войной, но затем, в 31 году до н. э., Октавиан разбил войска Марка Антония и Клеопатры в битве при мысе Акций у северно-западного берега Греции. С этого момента и до 14 года н. э. он правил Римом и подвластными ему территориями под именем «кесарь Август».

Могущество империи позволяло ему окружить себя невероятным почетом. Он был «Августом», божественным. Он был спасителем, который принес мир на землю, положив конец гражданской войне. По всей империи монеты, торжественные надписи и роспись храмов - все это аналог современных СМИ - прославляли его как «сына бога». Он носил и другие титулы, такие как «бог», «бог явленный», «господь», «господь всего мира» и «спаситель мира». В Египте же его называли «бог от бога».

И потому не приходится удивляться, что ходили рассказы о божественном зачатии императора. Как передают римские историки Светоний и Лион Кассий, отцом Августа был бог Аполлон, который осеменил его мать Атию, когда та спала. В ту же ночь муж Атии увидел сон, который подтверждал божественное зачатие: он увидел, как солнце выходит из ее утробы. Другие люди видели иные предзнаменования, касавшиеся будущей судьбы Августа. Даже в детстве, когда он был ребенком, в его жизни совершались яркие и запоминающиеся чудеса.

Его рождение было знаком начала новой эры и нового календаря. Вот что говорится в одном надписании, найденном в Приене (на западном побережье современной Турции):

День рождения божественнейшего кесаря (Августа) является… днем, который мы вправе сравнить с началом всего, по крайней мере в практическом смысле, поскольку он восстановил порядок всего того, что распадалось и падало в хаос, и придал новый облик всему миру… Потому можно по всей справедливости сказать, что это начало жизни… Все члены общества должны праздновать один и тот же день начала нового года, день рождения божественнейшего кесаря.

Ниже в надписании употребляется слово «евангелия», «радостные вести» (по-гречески euaggelia) , которые Август приносит миру:

В своем явлении кесарь превзошел ожидания тех, кто предсказывал радостные вести (euaggelia) , он не только опередил благодетелей прошлого, но также не оставил надежды на то, что более великие благодеяния появятся в будущем; и поскольку день рождения бога, впервые принесшего миру эти радостные вести (euaggelia) , пребывающие у него… эллины Асии [Малой Азии] решили, что Новый год во всех их городах должен начинаться 23 сентября, в день рождения Августа.

Новый календарь делит историю на две эпохи: «до кесаря Августа» и «после кесаря Августа». Таким образом, «божественный Август был не только господином империи и земли, но и господином календаря и времени».

Титулы, которыми увенчали Августа - бог, сын бога, спаситель, господь, тот, кто принес мир на землю, - перешли к его преемникам, другим императорам. И в этом историческом контексте можно понять, что история Луки о Рождестве бросает вызов империи. В силу чудесного зачатия Иисус есть «Сын Божий», и ему предназначено свергнуть сильных с их престолов. Это особенно ясно показывают слова ангелов, обращенные к пастухам, в которых слышатся отголоски имперского богословия и полемика с ним:

Ибо вот, благовествую вам радость великую, которая будет всему народу: родился вам сегодня в городе Давидовом Спаситель, Который есть Христос Господь… Слава в вышних Богу, и на земле мир (Лк 2:10–14).

Иисус, а не Август с его преемниками, есть Сын Божий, Спаситель и Господь. Именно Иисус принесет мир на землю.

У Матфея рассказ о рождении также содержит выпады против империи, хотя тут и нет прямой переклички с языком имперского богословия. Вместо этого Матфей указывает на историю освобождения Израиля от египетского рабства. Он изображает Ирода в виде нового фараона. Ирод правил Иудеей, соблюдая интересы Рима. Когда он узнал от мудрецов, что родился ребенок, которому предстоит стать «царем иудейским», он решил убить младенца. Мудрецы не вернулись в Иерусалим рассказать о ребенке, и это нарушило первый план Ирода - и тогда он велит убить всех еврейских детей до двух лет в Вифлееме и его окрестностях, подобно фараону в истории Исхода, который приказал умерщвлять всех родившихся у евреев мальчиков. «Фараон» Ирод хочет убить Иисуса, нового Моисея. Ирод символизирует всех властителей мира, которые стремятся погубить подлинного царя, чье царство, царство Бога, противостоит царствам этого мира. Таким образом, и Матфей, и Лука, каждый по-своему, показывают, что Иисус и первые христиане бросают вызов империи.

Как метафорические повествования рассказы о рождении Иисуса имеют много разных смыслов. Созданные после Пасхи, они подобны увертюре к евангелиям и к истории жизни Иисуса. Они подчеркивают центральные моменты этой истории: Иисус как свет во тьме, как Премудрость Божья, привлекающая к себе мудрецов из язычников, как исполнение надежды Израиля, как Сын Божий, Господь и истинный царь, как откровение Божье Израилю и всему миру. В целом евангелисты утверждают, что Иисусу принадлежат все эти титулы и свойства.

В завершение раздела я хочу поговорить о парадоксальном значении слова «буквальный». Каков буквальный смысл притчи? Ее буквальный смысл - ее метафорический смысл. Каков буквальный смысл стихотворения? Его буквальный смысл - его поэтический смысл. Каков буквальный смысл символического или метафорического повествования? Его буквальный смысл - его символический и метафорический смысл. Но в западной культуре на протяжении нескольких последних столетий «буквальный» стали все чаще понимать как «фактический», при этом люди начали верить в то, что фактическая достоверность важнее метафорической. Поэтому когда говорят, что понимают библейские истории «буквально», чаще всего подразумевают, что верят в изложенные там факты. Поэтому речь идет не столько о противопоставлении буквального прочтения метафорическому, сколько о противопоставлении факта метафоре. Когда текст читают, обращая внимание на факт, а не на метафору, очень часто упускают из виду его литературный жанр. Когда метафорическое понимают как фактическое, в такую историю трудно поверить. Но когда метафорическое повествование понимают метафорически, оно может передавать истину, обладающую силой и бросающую нам вызов.

Метод: поиск воспоминания

В двух главах мы говорили о природе евангелий и их языка, а теперь настало время обратиться к важнейшему методологическому вопросу для изучения исторического Иисуса. Как историк может отличить элементы воспоминания от элементов послепасхального свидетельства веры, память о прошлом - от метафорического повествования?

Иногда это несложно. Ведущие ученые в целом полагают, что Евангелие от Иоанна - это прежде всего метафора и свидетельство, откуда трудно выделить достаточно «надежное» воспоминание. Синоптические евангелия содержат больше воспоминаний об исторических событиях. Но решить вопрос, какой текст - результат воспоминаний, а какой нет, порой достаточно трудно. Поэтому в оставшейся части данной главы мы рассмотрим два самых важных критерия, которые позволяют решить, что определенный элемент восходит к Иисусу до Пасхи, кроме того, я приведу дополнительные соображения об использовании этих критериев.

Два критерия

Первый критерий самый объективный, это - перекрестное подтверждение (multiple attestation). Если развернуть данное понятие, можно сказать так: если какой-либо элемент евангельской традиции - событие, поучение, тема - находится в двух и более независимых источниках, причем как минимум один из источников ранний, можно с большой вероятностью отнести его к категории воспоминаний. Важно обратить внимание на слово «независимых». Например, многие эпизоды описаны во всех трех синоптических евангелиях, но это не значит, что они восходят к трем источникам, поскольку Матфей и Лука зависят от Марка, то есть Марк был источником того материала, который встречается у всех синоптиков.

Суть этого критерия достаточно очевидна. Если элемент традиции встречается только в одном источнике, тогда более вероятно, что он исходит из источника. Но если он встречается в двух независимых источниках, маловероятно, что он принадлежит одному из источников. Скорее, оба источника свидетельствуют о присутствии этого элемента в развивающейся традиции. Вероятность того, что данный элемент имеет раннее происхождение, повышается в том случае, когда один из источников - ранний (напомню, что наши ранние источники - это Марк и Q). Когда эти условия сочетаются, мы получаем убедительное свидетельство того, что данный элемент восходит к Иисусу. В таких случаях бремя доказывания лежит на тех, кто утверждает обратное - что это послепасхальное развитие традиции. Но если элемент встречается лишь в одном источнике, бремя доказывания лежит на тех, кто приписывает его Иисусу до Пасхи.

Второй критерий - соответствие (coherence). Он построен на основе первого. А именно: если элемент традиции соответствует образу Иисуса, который мы получаем, используя первый критерий, его можно отнести к категории воспоминаний, даже когда он встречается только в одном источнике. Классический пример такого случая - притчи, которые приводят только Матфей или только Лука. Историки в целом согласны в том, что эти притчи восходят к Иисусу, потому что по форме и содержанию они соответствуют тому, что мы уже знаем (или полагаем, что знаем) об Иисусе. Можно сказать так: первый критерий дает нам «отпечаток голоса» Иисуса; второй позволяет утверждать, что материал евангелий, согласующийся с этим «отпечатком», восходит к историческому Иисусу.

Дополнительные соображения

Можно выделить по меньшей мере три дополнительных соображения, которые надо принимать во внимание, используя указанные критерии. Во-первых, если текст отражает явную тенденцию к развитию традиции, велика вероятность, что это - послепасхальное творчество, а не воспоминание. Для установления этого надо распознавать такую тенденцию. Если мы доказали существование такой тенденции в данном тексте, это становится важным фактором при ответе на вопрос, содержит ли данный текст воспоминание.

Приведу два примера. В предыдущей главе мы говорили об одной особенности развития традиции: о том, что авторы дополняют христологическими выражениями тексты, которые их не содержали. Поэтому осторожное отношение к историческим фактам вынуждает нас рассматривать эти выражения как продукт богословского творчества общины или, по меньшей мере, оставить их в «подвешенном» состоянии, то есть причислять к той категории, о которой мы еще не вынесли суждения. Но такие элементы нельзя с полной уверенностью приписать историческому Иисусу, даже если мы находим их в раннем источнике.

Второй пример доказуемой тенденции к развитию традиции - это ситуация, когда в конце притчи Иисуса содержится «урок», краткое утверждение с объяснением ее смысла. Рассмотрим притчу о работниках в винограднике (Мф 20:1-16). Хозяин виноградника нанимает работников в разные часы, а затем в конце дня выплачивает каждому одинаковую сумму. В конце притчи у Матфея стоит краткое утверждение: «Так будут последние первыми и первые последними». Но эти слова не имеют никакого отношения к смыслу притчи. Они связаны с притчей лишь тем, что нанятые в последнюю очередь первыми получили деньги, а нанятые первыми получили плату последними. Но сама притча не об этом, ее суть раскрывает реакция работников на то, что все они получили равную плату. Поэтому ложно думать, что последний стих к притче добавил Матфей. Возможно, Иисус произносил эти слова, а еще более вероятно, что нет, - в любом случае эти слова как комментарий к притче представляют собой продукт традиции.

Вот еще один подобный пример - притча о нечестном домоправителе (Лк 16:1-10). Хозяин большого имения собирается уволить своего управляющего, и тогда последний созывает должников своего господина и списывает часть их долгов. За притчей следуют три стиха, каждый из которых содержит «урок» притчи: «В обращении с людьми рода своего сыны века сего умнее сынов света»; «Сотворите себе друзей богатством неправедным, чтобы, когда его не станет, они приняли вас в вечные обители»; и «Верный в малом - и во многом верен, и неправедный в малом - неправеден и во многом». Очевидно, тут что-то добавил Лука. И потому, когда мы находим краткий «урок» в конце притчи, у нас есть основания сомневаться в том, что этот текст входил в состав оригинальной притчи.

Из книги У истоков христианства (от зарождения до Юстиниана) автора Донини Амброджо

КАНОНИЧЕСКИЕ ЕВАНГЕЛИЯ И ЕВАНГЕЛИЯ АПОКРИФИЧЕСКИЕ Таким образом, если мы хотим составить себе представление о том, что думали в первые века о личности Иисуса, мы должны обратиться к Новому завету - других источников у нас нет. Есть лишь четыре традиционных Евангелия,

Из книги Новейшая книга фактов. Том 2 [Мифология. Религия] автора Кондрашов Анатолий Павлович

Почему Евангелия от Марка, Луки и Матфея называют синоптическими и в чем их главное отличие от четвертого Евангелия? Евангелиями называют раннехристианские сочинения, повествующие об Иисусе Христе. Их разделяют на канонические, то есть включенные церковью в состав

Из книги Пути философии Востока и Запада автора Торчинов Евгений Алексеевич

Современная метафора мозга – компьютер В настоящее время, наверное, самая распространенная модель и научная метафора мозга – компьютер.Известно, что для работы компьютера необходимы две составляющие – аппаратное обеспечение (процессор, монитор, клавиатура, дисководы

Из книги Второе послание к Тимофею автора Стотт Джон

2. Метафора 1: преданный своему делу воин (стихи 3, 4) 3 Итак переноси страдания, как добрый воин Иисуса Христа. 4 Никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтоб угодить военачальнику. Тюремное заключение предоставило Павлу возможность понаблюдать за римскими воинами

Из книги Движимые вечностью автора Бивер Джон

3. Метафора II: атлет, соблюдающий правила соревнований (стих 5) 5 Если же кто и подвизается, не увенчивается, если незаконно будет подвизаться. От образа римского воина Павел переходит к образу спортсмена, участвующего в греческих играх. Ни в одном из видов спортивных игр,

Из книги Лабиринты ума автора Берснев Павел

4. Метафора III: трудящийся земледелец (стих 6) 6 Трудящемуся земледельцу первому должно вкусить от плодов. Если атлет должен честно соревноваться, то земледелец должен много работать. Первое же слово этого стиха указывает на тяжесть его труда. В самом деле, необходимо

Из книги Это Б-о-г мой автора Вук Герман

7. Метафора IV: делатель неукоризненный (стихи 14-19) 14 Сие напоминай, заклиная пред Господом не вступать в словопрения, что ни мало не служит к пользе, а к расстройству слушающих. 15 Старайся представить себя Богу достойным, делателем неукоризненным, верно преподающим слово

Из книги Творения автора Лионский Ириней

8. Метафора V: чистый сосуд (стихи 20–22) 20 А в большом доме есть сосуды не только золотые и серебряные, но и деревянные и глиняные; и одни в почетном, а другие в низком употреблении. 21 Итак, кто будет чист от сего, тот будет сосудом в чести, освященным и благопотребным Владыке,

Из книги Невидимая битва. Козни бесовские против человека автора Пантелеймон (Ледин) Иеромонах

9. Метафора VI: раб Господа (стихи 23-26) 23 От глупых и невежественных состязаний уклоняйся, зная, что они рождают ссоры; 24 Рабу же Господа не должно ссориться, но быть приветливым ко всем, учительным, незлобивым, 25 С кротостью наставлять противников, не даст ли им Бог покаяния

Из книги Бунтарь Иисус [Жизнь и миссия в контексте двух эпох] автора Борг Маркус

АД - МЕТАФОРА ИЛИ РЕАЛЬНОСТЬ? Прежде чем я начал писать книгу, я боролся с одной мыслью: «Как мне донести до нынешнего поколения с его лозунгом „живи сегодня", реальность вечных решений, которые вскоре будут приняты Судьей вселенной касательно наших судеб?» Через

Из книги Введение в изучение буддийской философии автора Пятигорский Александр Моисеевич

Современная метафора мозга – суперкомпьютер В настоящее время, наверное, самая распространенная модель и научная метафора мозга – компьютер.Известно, что для работы компьютера необходимы две составляющие – аппаратное обеспечение (процессор, монитор, клавиатура,

Из книги автора

Метафора Дней Трепета Трубный звук разносится по всей Вселенной. Сонмы ангелов, слетающиеся к подножию Г-споднего трона, трепещут при этом звуке. Это Рош Гашана - День Суда. Пред оком Г-спода разворачиваются свитки судеб. В этих свитках рукою каждого человека записаны

Из книги автора

Гл IX. Единого Бога, Творца неба и земли, проповеданного пророками, возвещают и Евангелия. Доказательство сего из Евангелия Матфея 1. Когда таким образом здесь достаточно показано, а в последствии еще более уяснится, что ни пророки, ни Апостолы, ни Господь Христос в Своем

Из книги автора

Воспоминание Я помню каждый день тех лет далеких, Хотя, признаюсь, больно вспоминать Скамеечку под сенью лип высоких, Деревню нашу, дом, отца и мать. Я помню, что они мне говорили:- Сыночек милый, к Богу обратись.И постоянно за меня молились,Но я уже вкусил другую

Из книги автора

2. Евангелия. Воспоминание и свидетельство В этой главе мы рассмотрим природу евангелий - первичных источников сведений об Иисусе. Евангелия одновременно и просты, и сложны. Веками миллионы простых христиан без какой-либо специальной подготовки читали или слушали

Юрий Казарин

Часть вечности:
о поэзии Александра Кушнера

Была ли советская поэзия?

Можно ответить двояко (хотя есть и третий вариант: не было ни “советской”, ни “поэзии”): “советская была поэзии не было”; или — “поэзия была — советской не было”. Игровое — такое — отношение к поэзии (“поэзия больна”, “поэзия в упадке”, “поэзия переживает кризис” и “поэзия исчезает”) как раз порождение безответственной и невежественной во все времена толпы, записывающей поэзию в стихописательство и определяющей ее по разряду текущей литературы. Критика всегда была склонна к эпитетной избыточности, погружая понятие поэзии и понятие о поэзии в плеоназм, в тавтологическое состояние штампа, клейма и т.п.; ср.: метафизическая поэзия, поэзия символизма, модернистская поэзия, авангардная поэзия; или поэты-почвенники, или крестьянская поэзия, городская поэзия, интеллигентская поэзия, религиозная лирика, духовная поэзия, филологические стихи, патриотическая лирика, философская поэзия, поэзия экспрессионизма и импрессионизма, ироническая поэзия и т.д. Поэзия как сущность, как некая до сих пор неопределенная субстанция (так же как слово / лексема / понятие / денотат) не нуждается в позиции адъектива-определения. Поэзия явление волшебное, загадочное, мистическое, божественное (но иногда все-таки вербализованное) постоянно и насильно притягивается кем-то к сферам, которые в ней не нуждаются: к социальности, к политике, к экономике, к эстетике (формальной, естественно), к борьбе борьбы с борьбой (термин Ю. Коваля). Поэтому (коли экономика, общество или политика могут быть “хорошими” или “плохими”) поэтов называют “слабыми”, “плохими”, “средними”, “хорошими” (например, Дм. Кузьмин об А.С. Кушнере снисходительно: “Кушнер хороший поэт”), “большими”, “крупными”, “великими” и “гениальными”. Откуда такие оценочные номинации? Они появляются из той сферы и литературной среды, где поэзия и литература не различаются, где поэзия и стихописание (поэзиеимитаторство) воспринимаются как нечто нераздельно целое. Обидно и больно за отечественную поэтологию и поэзиеведение, которые никак не могут вырваться за рамки подённой литературной критики, задавившей своей словесно-идеологической (“борьбы-с-борьбой-борчеством”) поспешностью, неумностью и бездуховностью (от “душа”) литературоведение и поэзиеведение тож (вспомним О.Э. Мандельштама: нужна наука о поэзии!). Поэты и читатели поэзии со-поэты, конечно, разберутся, но остальные: стихописатели и читатели всего на свете останутся в угрюмом и в ничуть не смятенном неведении.

Поэзия достойна, пожалуй, лишь двух эпитетов: божественная и бесценная. Провинция, в отличие от Москвы и Санкт-Петербурга (тогда, в семидесятых, Ленинграда), была далека как от мощных типографских станков, так и от “литературной борьбы” (которая структурировалась и работала, как шаровая молния: никто не знал, откуда “вдарит”

из ЦК, из правительства, из мэрии, из Союза писателей, из Минобороны, из профсоюзов, из уст записного правомыслящего критика etc). Но книжные магазины в Свердловске (ныне Екатеринбурге) имелись. И в изобилии. После службы на Северном флоте (где я выискивал и заучивал-запоминал островки стихотворных цитат в редких литературно-критических статьях незапомнившихся журналов; но ни “Нового мира”, ни “Юности”, ни “Октября” в те поры в библиотеке военно-морской базы не было), еще не раздарив свои дембельские тельняшки, я начал упорно и страстно собирать библиотеку (семья моя не была филологической; только дед мой Иван Иванович часто читал мне Тютчева, Лермонтова и Полонского из дореволюционной поэтической антологии). “Город в подарок” (1976) первая книга А. Кушнера, вставшая на первую полочку моей нынче многотысячной и давным-давно (и неоднократно) раздвоившейся библиотеки. Потом где-то выменял “Прямую речь” (1975-й год моей демобилизации) и, наконец, купил в заштатном магазинчике “Голос” (1978) теперь в этом зданьице продают не книги, а мебель и дамское белье. Книг в городе (по магазинам) было много. Поэзии в книгах было мало. Как всегда, и вечно, и ныне, и присно etc.: от Пушкина до нас, до XX и XXI (уже) веков. Поэзию всегда, во все времена, читали и читают 3–7 % от общего числа читающих (сегодня же в России более 70% русскоязычных ни разу не держали книгу [учебники, справочники и инструкции исключаю] в руках). Помню свою радость, ощущение счастья, когда удавалось достать, купить, утащить, выменять книги А. Кушнера, Д. Самойлова, Б. Слуцкого, А. Межирова, О. Чухонцева (“Из трех тетрадей”, единственная на долгие годы), Ю. Левитанского, Н. Рубцова, Ю. Кузнецова и др. Остальные поэты читались в машинописи (копии) с папиросной бумаги (Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Пастернак etc). Бродского читали вслух на кухне у М.П. Никулиной, человека и поэта, ставшего мне другом на всю жизнь, человека, подарившего мне всю “запрещенную” (О. М.) и полузапрещенную в то время (А. А., М. Ц., Б. П. и др.) поэзию.

Книги А. Кушнера были для нас драгоценными. И не только в силу подлинности поэтического говорения, но и потому, что московский Арсений Тарковский и питерский Александр Кушнер буквально спасли чистую поэзию, поэзию абсолютную, не замутненную социологичностью, идеологией и пресловутой борьбой,

“поэзию поэзии” (термин Н.В. Гоголя), ту, которая есть в дереве, в космосе, в Боге, в воде, в человеке, в огне, в земле, в звере, в воздухе в душе. Книга “Голос” была голосом истинной поэзии.

А тогда, листая странички этой книжки, я прочел и оцепенел от счастья:

С той стороны любви, с той стороны смертельной
Тоски мерещится совсем другой узор:
Не этот гибельный, а словно акварельный,
Легко и весело бегущий на простор.

О боль сердечная, на миг яви изнанку,
Как тополь с вывернутой на ветру листвой,
Как плащ распахнутый, как край полы, беглянку
Вдруг вынуждающий прижать пальто рукой.

Проси, чтоб дунуло, чтоб с моря в сад пахнуло
Бодрящей свежестью волн, бьющихся о мыс,
Чтоб слово ровное нам ветерком загнуло


И мы увидели его ворсистый смысл.
феномен и сверхлитературный, и долитературный одновременно. Правила, законы, приемы и мода(ы) стихосложения “олитературивают” текст, усиливают его просодическую энергию, синтаксируют строфу, сочетают грамматику с фоникой и фоносемантикой, соединяют содержание и функциональность и, наконец, синтезируют всё это в вертикальную парадигму (ряд) смыслов. В этом шедевре есть все показатели поэзии невербальной: это естественные коды “кванты поэзии”. В сфере формальной поэтики самыми “заметными” и материально выраженными знаками поэзии являются звуковые / музыкальные / ритмические / грамматические (как знаки одновременно формальные и семантические) швы, рубцы, рубежи. В этом стихотворении такими очевидными квантами становятся следующие случаи / феномены:

1. В сфере дикции (звуковые стыки слов): “С той [стороны]… с той…”. Предлог, соединяясь с указательным местоимением, являет окказиональную глагольную лексему в императивной форме “стой!” (воскл. знак

—отсутствует, но он предощущается).

2. В сфере интонации: повторы “с той

с той”; “дрУгой Узор”; “на мИг явИ”; “ВыВернУтой на ВетрУ”; “плАщ рАспАхнутый” и др.

3. В сфере ритма: обилие пиррихиев и два спондея в последней строфе, из которых сильнейший “вОлн, бьЮщихся”.

4. В сфере музыкальности: обилие многосложных слов в шестистопном, новом,

Кушнеровском ямбе, — 24 трех - и более сложных слов! из 50 полнозначных лексем. Плюс плавающая цезура и наличие в первых двух стихах прямого анжамбемана, который делает звучание не надломленным (как у иных), а производит “открытый перелом” музыкальной фразы, интенсифицирующий глубинный и эксплицированный смысл “тоска”.

5. В сфере фоники, фонетики и фоносемантики: “с той” = “стой!”; консонантное начало 11 стихов из 12

и йотовые, сонорные, вокальные и консонантно-щелевой [с] финали всех 12 стихов. А также (это, может быть, самое важное) наличие в стихотворении анаграмм “смерть” и “смысл” и противоположенной им анаграммы “слово”. И т.д. и т.п.

Поэзия Александра Кушнера не только афористична, но и содержит в себе объемный ряд шедевров. Перечислю некоторые из них: “Вводные слова”, “Рисунок”, “Ваза”, “О здание Главного штаба…”, “Уехав, ты выбрал пространство…”, “Удивляясь галопу…”, “Танцует тот, кто не танцует…”, “То, что мы зовем душой…”, “Нет, не одно, а два лица…”, “Он встал в ленинградской квартире…”, “В поезде”, “Стог”, “Казалось бы, две тьмы…”, “Снег подлетает к ночному окну…”, “Ну прощай, прощай до завтра…”, “Пойдем же вдоль Мойки, вдоль Мойки…”, “Быть нелюбимым! Боже мой…”, “Я шел вдоль припухлой тяжелой реки…”, “Времена не выбирают…”, “Ребенок ближе всех к небытию…”, “Сложив крылья”, “С той стороны любви, с той стороны смертельной…”, “И пыльная дымка, и даль в ореоле…”, “Наши поэты”, “Ночная бабочка”, “Как пуговичка, маленький обол…”, “По эту сторону таинственной черты…”, “Бог с овцой”, “Как мы в уме своем уверены…”, “Ночная музыка”, “Аполлон в траве”, “Запиши на всякий случай…”, “Конькобежец”, “Сахарница”, “Смерть и есть привилегия, если хотите знать…”, “Когда страна из наших рук…”, “Пить вино в таком порядке…”, “Прощание с веком”, “Посчастливилось плыть по Оке, Оке…”, “Галстук”, “В декабре я приехал проведать дачу…”, “Сегодня странно мы утешены…”, “Современники”, “Люблю тебя в толпе увидеть городской…”, “И стол, и стул, и шкаф

свидетели…”, “На вашей стороне провидцев многословный…”, “Шмель”, “Луч света в темном помещении…”, “Как римлянин, согласный с жизнью в целом…”, “В поезде” (2), “Не может быть хуже погоды…”, “Хотелось умереть сейчас, сию минуту…”, “В красоте миловидности нет…”. “Уточка словно впряглась и всю воду…”, “А это что у нас растет, болиголов…”, “Побудем еще на земле…”.

55! Этот ряд, естественно, может быть и неполным, и избыточным. Но… Занимаясь историей русской (и мировой: англоязычной, немецкоязычной, франкоязычной, испаноязычной и итальяноязычной) поэзии, уже исследовав и до сих пор исследуя особенности языковой способности, языковой личности и поэтической способности (термины, общепринятые в антрополингвистике) более 100 русских поэтов (18–21 вв.), я заметил, что поэт создает (хочется сказать: “в среднем”, да что-то не могу) около 50 замечательных, превосходных, гениальных стихотворений (замечу, что уверен: гениальных поэтов нет

есть гениальные стихи), иногда их бывает чуть меньше, иногда чуть больше. Sic. страна провинциальная, и в шестидесятые — семидесятые — восьмидесятые годы особенно: внешняя ветхость внемосковья и внеленинградья, убогие промзоны, просто зоны и, закрытые для иностранцев, для нормальных товаров, еды, одежды, книг и т.п., города тем не менее жили. И люди (естественно, не все) читали Толстого, любили Лермонтова, боготворили Тютчева. Кстати, А.С. Кушнер в одном из интервью говорит, что в то время можно было достать любую книгу (или ее копию). Так и было. Но для юношей с Уралмаша (а я там родился и жил до 18 лет), с Химмаша, с Эльмаша и еще Бог весть с какого -маша все это было мечтой. И только “кухня-академия” Майи Петровны Никулиной действительно создавала воздух культуры в огромном, мрачном и сером Свердловске.

Здесь мы, человек 15, обменивались книгами и стихами, дарили друг другу

изустно и переписочно Мандельштама; читали вслух любимые строки тех, кто с цензурным скрипом издавал свои книги (от Кушнера до Тарковского) в СССР. Могу утверждать, что на формирование основ культуры (как памяти, традиции, поэтики, эстетики и нравственности художественно-природной), но культуры особой, естественной культуры поэзии в Екатеринбурге (и в Новосибирске, и в Омске, и в Перми и в др. городах России) оказала влияние поэзия и А. Кушнера, и А. Тарковского, и Д. Самойлова и др. Сам факт существования и наличия в моей стране (какой бы то ни было) поэта, пишущего, думающего, страдающего свои стихи независимо от государства (какого бы то ни было), позволил молодым быть. И давал выбор: официозность, тотальная компромиссность, коллаборационизм — или — самостоятельность, самостийность, самодостаточность, самопроизвольность, самовольность и, как итог, самоосвобождение от насильственно существующего этико-эстетического порядка в окрестной литературе. Именно в литературе. Потому что поэзия свободна всегда.

В отличие от чистого стихотворчества, от голого и идеологически обусловленного стихописания, А. Кушнер научил меня (и нас) оставаться свободными в своей несвободной стране.

делали добрые дела, но, так или иначе, книги с подлинной поэзией выходили в свет (и здесь, в провинции, у Алексея Решетова, у Майи Никулиной). А может быть (позволю себе расслабиться), система и не была системой? Тем паче в России, где все системное рассыпается и моментально превращается в беспорядок, в хаос, в бурелом. Столь милый сердцу русскому... Поэзия как Прекрасное, Красота, как Связь Всего Со Всем, как Невыразимое сильнее любых социальных институций. Смею утверждать, что тоталитаризм был низвержен (точнее рассыпан) не Б.Н. Ельциным и не А.И. Солженицыным (и не диссидентством, не эмиграцией), а Мандельштамом. Державиным, Пушкиным, Жуковским, Батюшковым, Баратынским, Тютчевым. Лермонтовым… И Кушнером. И Тарковским.

А.С. Кушнер дал пример не отрешенности поэта от мира, но

— напротив — приращенности его к миру живому, природному, людскому, эмотивному, нравственному, эстетическому, божественному и духовному. “Какое, милые, у нас / Тысячелетье на дворе…” это не органическая позиция А. Кушнера, поэта жизни (прежде всего!), смерти и любви. До сих пор в критике любят обвинять поэтов в “культурологичности”, в “филологичности” и в “историографичности”. Бог с ней, с критикой… Потому что поэзия как явление планетарное есть феномен (и субстанция) культурный, филологический (словесностный), исторический, футуристический, социальный, антропологический и духовный. (Духовность это глубокое [или высокое, или шарообразное] проникновение в непознанные и непознаваемые пласты бытия и возможность называния и выражения неназываемого и Невыразимого [см. “Невыразимое” В.А. Жуковского] ценой своего словесного, поэтического дара, ценой всей своей жизни). Такова и поэзия А. Кушнера в онтологическом аспекте. Именно поэтому его стихи стали культурообразующим компонентом и литературы, и поэзии в течение огромного периода времени: с шестидесятых годов XX века по десятые годы XXI века.В поэтосфере нет лакун и нет ничего лишнего. За 50 лет работы поэтического таланта А.С. Кушнера его стихотворения стали конститутивным элементом не только отечественной (созданной, точнее реализованной на русском языке), но и мировой поэзии. Кроме того, поэзия А.С. Кушнера в 60–80-е годы, несомненно, выполняла и терапевтическую, и протетическую (поддержка), и комплетивную (восполнение) функции в развитии культурной сферы в провинциях нашей огромной страны. “Превентивная” функция поэзии Кушнера, Тарковского, Самойлова и др. очевидна: эти поэты не противились социально-идеологическому давлению они были настолько сильны, талантливы и чисты, что просто не замечали его. Они, несомненно, испытывали идеологический прессинг, цензурные ножницы и проч. Однако, судя по стихам А. Кушнера, например, такие поэты (и Е. Солонович, и М. Синельников, и др.) носили в себе “тайную свободу” (А. Блок) и отчетливо представляли себе, что воспоследует и что будет с ними (и как с поэтами, и как с людьми), приди к власти (не дай и не дал бы Бог!) Новый сталин. В истории русской поэзии шестидесятых восьмидесятых годов ХХ века только два абсолютно известных поэта Тарковский и Кушнер не написали ни одной компромиссной строки, не сочинили ни одного стихотворного “паровозика”, прославлявшего неправую силу и тянувшего за собой “стихи свободные”. В каждом городе России (СССР) были такие поэты поэты нестоличные, охранявшие и оборонявшие словом, эстетикой, этикой, совестью и душой культурные традиции великой русской изящной словесности (в Свердловске Майя Никулина, в Перми Алексей Решетов и т.д.). Таким образом, тоталитарной системе противостояла мощная, часто гонимая и убиваемая, но не менее могучая и универсально эффективная система самой поэзии. Поэзии как таковой. Ахматовская миссия спасения культурно-поэтической памяти исполнялась в СССР повсеместно, пусть и единицами, но какими! Это и Олег Чухонцев, и Владимир Соколов, и более молодой Геннадий Русаков, и многие другие.

Уйти, уехать, сбежать

решение сложное, мучительное. Уехать, но вернуться поступок, но поступок двойственной природы: ты уже даешь себе повод и почву для сравнения родного с неродным (и никто не знает в такой ситуации раздвоения, Что и Кто лучше; я жил за границей, и долго, поэтому знаю, о чем говорю). Остаться вот “истинная доблесть” (слова М.П. Никулиной). Бродский уехал, “имев несчастье родиться в этой (России) стране”, но вернулся тиражами своих книг, не уступающими количественно изданиям поэтессы-песенницы и гламурных стихотворцев (они, книги, и стоят в магазинах полка на полку: полк , так сказать, Полтавы [вроде русские, а может, и шведские] против полков Марины Мнишек [сдвинем исторические события, как пластмассовые стаканчики с пепси]). Оставшиеся (и Елена Шварц, и Ольга Седакова, и Петр Чейгин, и др.) всегда и везде чувствовали присутствие А. Кушнера, существование, наличие и бытие его сдержанной, нежной, мягкой, но не тихой, а прекрасной (Прекрасное не бывает ни тихим, ни оглушительным, Оно всегда звучит как вода: в ручье, в реке, в океане, дышит и звучит), умной, невероятно точной, полной человеческого и божественного достоинства поэзии. Другие оставшиеся экспериментировали, осуществляя экспериментальный бунт, такой вот эксперимент, экспериментализм тоже самозащита, но защита шахматная, игровая, маскировочная, всегда предполагавшая экспериментальное двоемыслие, троемыслие, многомыслие стихотворца, осуществляющего экспериментальный суперэксперимент явно и открыто экспериментального назначения с целью экспериментального самоприкрытия, самопоказа и авто-, так сказать, опять же эксперимента. Г. Айги, В. Соснора, А. Вознесенский стихотворцы разной экспериментаторской эмпирики и, в общем-то, одного результата: неестественности языка, речи, текста. Понимаю, что уловление сверхсмыслов и смыслов глубиннейших дело нужное, интереснейшее и отчасти мистическое. Но после Хлебникова все это выглядит вариациями, транскрипциями и опять же экспериментом эксперимента: вспомним баховские транскрипции А. Марчелло, А. Вивальди и других итальянцев, иногда И.-С. Бах забывался и сочинял свои “итальянские” скрипичные концерты; но ведь это Бах, сказавший в минуту смерти своей, что наконец-то он услышит настоящую музыку Там.

Музыка бывает ненастоящей музыкой

и просто музыкой. Мы привыкли к словосочетаниям “настоящая поэзия” и “ненастоящая”, говоря о поэзии и стихосочинительстве. (Хотя и стихописание способно “выжать из языка [Бахтин] поэзию. Но крайне редко. Поэзия А. Кушнера константна (Умберто Эко различал доминанты и константы в тексте); если посмотреть на всю вербальную поэзию как на метатекст (или мегатекст), то в ней обнаружатся индивидуальные поэтические константы, образующие общую поэтосферу; тогда как доминанты (суперактуальтивы) явно относятся к другой сфере сфере стихотворчества, или стихотворной литературы (недавно вышла моя книжка “Поэзия и литература” о поэзии и непоэзии в поэзии; поэзию и литературу в родо-родовом отношении рассмотрел в одноименной блестящей статье Хуан Рамон Хименес.)

Поэзия (не стихописательство!) в большей степени зависит от погоды и души, нежели от политики и экономики. Таковы стихи А. Кушнера, поэта подлинного, поэта от Природы и от Бога.

О стихах Александра Кушнера писали и пишут постоянно. Современная критика смотрит, как правило, на поэта монокулярно: соединяя в одно поэтологию, антропологию и культурологию. Это в лучшем случае. (Предвижу упреки и обиды, но не отметить этой черты нашего поэтоведения [которого почти нет], нашего поэзиеведения [которого практически нет] и нашего литературоведения [которым занимаются все

и читатели, и профессионалы, и литераторы, и злопыхатели, и невежды, и проч.] не могу.) Так, Дмитрий Кузьмин оценивает А. Кушнера следующим образом: “Александр Кушнер хороший поэт, но квартирный вопрос его немного испортил…” Во-первых, А. Кушнер поэт (хорошие и плохие стихотворцы), и Д. Кузьмин, считая поэзию литературой, то есть социальной институцией и креатурой, идет дальше, уже олитературивая себя перифразом булгаковским, и самономинируясь, и самооцениваясь: а меня, мол, “квартирный вопрос” не испортил. Замечу: поэт всегда в трагедии, в драме, в счастье (лучше так: в трагедии-драме-счастье), в любви, в жизни и в смерти, в жизнесмертии, в жизнелюбви и в любвесмертии; поэт в поэзии, а поэзия — вся — в жизни-смерти-любви и в Боге, и в Прекрасном, и в Безобразном, и в Никаком! Поэзия это особое вещество. Вещество связи всего со всем, всего со всеми и всех со всем и со всеми.

Владимир Губайловский называет Александра Кушнера поэтом традиционным, а значит, “поэтом, прощупывающим будущее”. Сказано физиологически прямо, но не точно и не полно: А. Кушнер

не революционер (в поэтике) и не реакционер, он, слава Богу, традиционер (константа!), а значит, он как поэт вообще не различает этих трех пресловутых состояний социально-исторического времени (прошлое-настоящее-будущее; что, кстати, доказывают и показывают его “античные” стихотворения), Кушнер-поэт ощущает шарообразность поэтического хронотопа (термин Бахтина: времени и места), потому что живет и думает свои стихи именно в данной хронотопической зоне (ядре) общей национальной, мировой и надмирной поэтосферы (поэзия еще и астрономическая сущность). Вспомним пушкинского “Пророка”: 40% лексики в нем высокой, религиозной, архаической, а 60% общеупотребительной. Почему? Почему мы и сегодня понимаем эти стихи, почему их понимали 200 лет назад? Почему их будут понимать через 500 лет? Потому что А.С. Пушкин был и пребудет в шаровом времени поэзии. “Поэт не ко времени” (о Баратынском, например) это о другом времени о социальном. А. Кушнер из тех поэтов, которые живут рядом (в строю, в парадигме, в ряду, в братстве) с живым Гомером, Данте, Шекспиром, Донном, Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым, Анненским, Мандельштамом, Тарковским, Седаковой, Гандлевским, Д. Новиковым и т.д. Поэзия это вечность, причем вечность, дарующая поэтам и со-поэтам (читателям) бессмертие.

Илья Фаликов называет А. Кушнера “поэтом предметности”, а также поэтом дискуссионным, “поэтом решений и выводов”,

то есть поэтом “мыслящим”, как это понимаю я. Действительно, у А. Кушнера много в стихах предметов (у Бродского больше). Но предметность, или денотативность, есть неотъемлемая и обязательная часть понятийности. Я бы назвал в этом аспекте стихи А. Кушнера денотативными (денотат обобщенный образ предмета, наличествующего в правом полушарии головного мозга); именно повышенная, сгущенная денотативность обеспечивает реализацию и разрастание смыслов любых: лексических, синтаксических (ситуативных), глубинных, ассоциативных, контекстных, культурологических, онтологических и духовных (все это — сигнификат — левое полушарие головного мозга). У поэта оба полушария головного мозга как бы (простите за словцо) срастаются в единое целое, поэтому степень абстрактности или конкретности поэтических смыслов не определяется количеством лексем с предметным значением (субстантивы, именная лексика вообще), она зависит от Промысла (от вдохновения, от тайной свободы, от предназначения поэта и т.п.), его преобладания над замыслом, что обеспечивает прорыв поэта в онтологические сферы. (Многие стихотворения А.С. Кушнера завершаются таким прорывом более 30% текстов!) Вот, например, стихотворение “Старик” (кн. “Ночной дозор”, 1966):

Кто тише старика,
Попавшего в больницу,
В окно издалека
Глядящего на птицу?

Кусты ему видны,
Прижатые к киоску.
Висят на нем штаны
Больничные, в полоску.

Бухгалтером он был
Иль стекла мазал мелом?
Уж он и сам забыл,
Каким был занят делом.

Сражался в домино
Иль мастерил динамик?
Теперь ему одно
Окно, как в детстве пряник.

И дальний клен ему
Весь виден, до прожилок,
Быть может, потому,
Что дышит смерть в затылок.

Вдруг подведут черту
Под ним, как пишут смету,
И он уже

по ту,
А дерево
— по эту. — счастье поэзии: эвристичность, открытие жизни и смерти, будто смерти еще не было до этого больного старика, и вот она впервые появилась. Горькое и сладкое счастье писать стихи, читать стихи, думать стихи… Здесь явный зашаг Туда. Отсюда Туда. И у А. Кушнера это происходит постоянно (но об онтологичности поэзии А. Кушнера поговорим ниже).

И.А. Бродский называет А. Кушнера “одним из лучших лирических поэтов ХХ века”, имени которого “суждено стоять в ряду имен, дорогих сердцу всякого, чей родной язык русский”. Бродский отмечает две важнейшие черты поэзии А. Кушнера

сдержанность и стоицизм. Хотелось бы уточнить последние номинации, дополнив ряд такими качествами поэзии А. Кушнера, как чистота; доброта / доброжелательность; серьезность (тона; хотя порой и улыбчивая серьезность); мягкость (тонально-музыкальная, эмоциональная и душевная), то есть мягкость природная, мягкость Природы; нежность (шаровая); светлость / светимость / лучезарность (шаровая); деликатность (художника, врача, учителя, интеллигента, вообще человека / homo sapiens’а, и мужество. Мужество человека, поэта и гражданина.

Замечательно точно сказала о стихах А. Кушнера Л.Я. Гинзбург: “Стихи Кушнера рассказывают о счастье жизни и не утихающей за нее тревоге”. Счастливость, счастье

вот еще одно свойство поэзии А. Кушнера. Именно счастье поэзии и от поэзии делает их автора (и читателя!) свободным. Свобода не где-либо и не когда-либо, а свобода как таковая.

Дмитрий Сергеевич Лихачев назвал А. Кушнера поэтом жизни. Точнее и объемнее не скажешь. И сам А. Кушнер говорит о жизни прямо, счастливо и порой горько именуя ее детали и приметы. Прямоговорение

вот одна из основных черт стихов и поэтики А. Кушнера.

На поэзию обычно смотрят как на литературно и социально свершившийся акт / факт, или как на эмоционально-психологическую сущность (хранилище эмоций), или как на прагматически целесообразный / нецелесообразный поступок. Хорошо бы взглянуть на поэзию как на онтологически / бытийно неизбежное событие. Вообще-то поэзия

феномен если не внелитературный, то уж окололитературный точно: поэзия, в отличие от литературы, надтерриториальна и не нуждается в немедленном переводе (который может быть произведен в подстрочном варианте, как это любил делать М.Л. Гаспаров). Послушайте, как звучат английские / американские / австралийские / канадские стихи по-английски, итальянские стихи по-итальянски, японские — по-японски, — и станет слышимой и внятной музыка поэзии. И. Шайтанов говорит о “двойном зрении” А. Кушнера. И это действительно интересно: видеть одновременно откровенное и сокровенное. Но как быть с прикровенным? С метафизическим? У поэта (любого и у А. Кушнера) абсолютный слух, абсолютное зрение, абсолютное осязание, абсолютное обоняние, абсолютный вкус и универсальная, глобальная (если не чудовищная) интуиция. Вот бы литературоведам выработать новый взгляд на поэзию, очищающий ее от мусора стихописания и превращающийся в стереоскопический взгляд если не поэта, то уж поэзиеведа точно. Мечта Мандельштама о появлении науки о поэзии до сих пор остается неосуществимой. Молодой литературный критик (и поэт) Константин Комаров в статье “Рассеивание волшебства” (оценок и дефиниций этого исследователя приводить не буду, так как считаю, что в книге “Мелом и углем” волшебство сгущено до немого крика человека, набравшего в рот чистого вещества времени), в статье небольшой, рецензионного характера, говорит о поэте А. Кушнере как о чужом. А нужно бы говорить о поэте так, словно ты говоришь о себе. Тогда исчезнет возможность появления в тексте (твоем) тональности и контента гиперкритического характера или апологетического свойства. Поэт, поэзиевед, поэтолог, читатель (со-поэт) обязан говорить о поэте, как о себе самом, так как он, говорящий, является частью, кровно зависимой долей того, о чем / о ком он говорит. Судить как себя. Любить как себя. Вот о чем мечтал Осип Эмильевич Мандельштам.

Главное в стихах А. Кушнера, на мой взгляд,

гармония. Вернее сила гармонии. Энергия гармонии (сам термин “гармония” понимается здесь в двух значениях: в традиционном, платоновском-аристотелевском, как предметная, функциональная и процессуальная изоморфность всех частей целого; и как связь внешнего, внутреннего и функционального, способная, выйдя за пределы данной системы, обеспечить анализ [разделение] и синтез [соединение] этой системы с другими). Кроме того, есть и третье понимание этого феномена: гармония как содержательно-смысловая (на всех уровнях поэтического смысла: от предметного, образного, глубинного к духовному) связь, синтез и взаимоотнесенность смысловой природы физического, интерфизического и метафизического характера.

Замечу, что в настоящее время в сфере текстотворчества происходит не только преобразование жанровых систем (внешних и внутренних), но и родов, видов словесной деятельности в целом. Появляются некие гибриды, текстовые “кентавры” как результаты тотальной прозаизации стихотворного текста и поэтизации (версификации

внешне, лиризации внутренне) прозаических (различных видов и типов) текстов. Слияние основных трех российских жаргонных образований (общий, молодежный и уголовный жаргоны) повлияло прежде всего на способы мышления и языкового отображения мира носителями русского (вслед за западно-европейскими лингвоносителями) языка. Языковое мышление (“высокое” мышление, онтологическое, бытийное) наполняется элементами речевого и жаргонного мышления. Поэтому креолизованный текст (и внешне, и лингвистически, и содержательно) как текст-кентавр распространяется сегодня столь стремительно (рекламные, речитативные, нарративные, визуально-вербальные, музыкально-вербальные и невербальные [аудио-, видео-] тексты).

Поэзия А. Кушнера уникальна, таким образом, потому, что тройная сила гармонии его стихотворений основывается на содержательном единстве (адекватности) физического, интерфизического и метафизического.

чудо. И чтобы оно явилось, нужны некие чудесные, почти волшебные, невероятные, с точки зрения обывателя, условия. Попытаюсь перечислить их (в произвольном порядке иерархия здесь неуместна и преступна; хотя мышление наше безусловно и очевидно иерархично. К сожалению. Поэзия, кстати, не соблюдает иерархичность порядка вещей, она постоянно нарушает и перестраивает парадигмы и ряды ментально-социальных сущностей, выделяя то крохотную деталь, то глобальное, вселенского масштаба, явление). Итак, ситуация вербального проявления поэзии (вербального! А не визуального, аудиального, тактильного, вкусового, интуитивного и т.п.) включает в себя следующее: человек, обладающий Божьим словесным даром; мир реальный, воображаемый и ирреальный; культура (искусство, наука, образование, вообще цивилизация в любой форме); язык (15–20 тыс. единиц активного словарного запаса и проч.); вдохновение; Промысел (в прозе и в драме замысел); точка пересечения физического (реальность), метафизического (ментальность, онтология и проч.) и интерфизического (семантика языка, мира, гармонии, космоса etc.) эта точка должна производить мощные импульсы и т.д. и т.п., и еще длиннейший ряд субъектно-объектного значения. Но! Нужен еще один важнейший компонент поэзия, в ее потенциальном виде, в неопределенной форме; то есть инфинитивная поэзия, которая есть всюду, везде и во всем, которой нет нигде и которую ощущают далеко не все. не в языке! Но и в языке… И в интонации (антропологическое явление), и в грамматике (психолингвистическое явление), в просодии (антрополингвистическое, культурно-историческое явление, а также и биологическое: дети начинают речевую деятельность со спонтанного, природного версифицирования, а старики уходят из жизни с тем же), и в познании (когнитологические явления), в социальности, в культуре, в природе, в воздухе, везде и нигде (вспомним В.А. Жуковского: Прекрасное не существует… и т.д.). Берусь утверждать, что поэзия — изначально — находится в некоем неопределенном, потенциальном виде, в инфинитивном состоянии. Есть поэты, ощущающие, улавливающие инфинитивную поэзию и — “пойманную” — оязыковляющие ее (термин М. Хайдеггера). И есть поэты, “выжимающие” поэзию из языка давлением просодическим, силой стихосложения. К первым можно отнести Лермонтова, Тютчева, Хлебникова, Мандельштама, Цветаеву (ее “удачные” стихи). Ко вторым Баратынского, Полонского, Анненского, Ахматову, Заболоцкого.

А.С. Пушкин относится и к первым и ко вторым: он умел все. Таков же, на мой взгляд, и поэт А. Кушнер. (Ср. его два стихотворения

“Прощание с веком” и “Сегодня странно мы утешены…”: первое [отнесенное мной к шедеврам] есть пример поэзии вербальной, второе же являет собой поэзию инфинитивную, “природную”, космическую, астрономическую, “чистую”, абсолютную, вербализованную [точнее вербализовавшуюся] не столько автором, сколько Провидением, поэтическим провидением.) Вербальная поэзия произвольна, и авторство в ней (антропологичность) усиливается не столько поэтической интенцией, сколько опытом, эмпирикой, историчностью, культурологичностью и социальностью.

Уходи, уходи,

это веку
Было сказано, как человеку…

Вот начало этико-эстетического сценария стихотворения “Прощание с веком” (здесь я не соглашусь ни с И. Бродским [эстетика

мать этики], ни с Алексеем Пуриным [этика в эстетике]: думаю, что этика [нравственность прежде всего природная] и эстетика суть одно целое, неделимое и не пересыпаемое, как ванька-встанька песочных часов: перевернул их вот тебе этика, еще раз кувыркнул а вот эстетика), сценария сплошного: и антропологического, и эмпирического, и социального, и исторического, и культурного. Повторю: это превосходное стихотворение, стихо-творение в прямом значении этого термина: сотворенное, сделанное стихотворение, в котором автор выжимает из историко-культурологического (фонового) компонента языка (из его когнитивной сферы) — поэзию!

Мы расстались спокойно и сухо…

Антропоморфная метафора развернулась, и социально-историческое время (“век”) стало предметным и

— живым.

Посмотри на себя на плохого…

Всё, здесь уже обращение и к себе, и к миру, и к пространству, и ко времени, и к социальному веществу жизни.

Всё же мне его жаль…

С Шостаковичем и Пастернаком

И припухлостью братских могил…

безуспешно. Шостакович и Пастернак не пускают. Не отпускают! Поэтому именно здесь, в последней строке, и происходит чудо: “припухлость братских могил…”. Господи, осеняет, и пронзает, и прозревает тебя: они, убиенные, невинно замученные, живы!

В этом стихотворении А. Кушнер не запечатлевает, не фиксирует некую поэзию, но порождает ее сам: талантом, болью, памятью, страстью, любовью к жизни, любовью к смерти, любовью к любви.

Второе стихотворение является языковой и просодической материализацией поэзии инфинитивной (“поэзии поэзии”, по Гоголю; поэзии абсолютной, по Полю Валери). Процитирую его полностью.

Сегодня странно мы утешены:
Среди февральской тишины
Стволы древесные заснежены
С одной волшебной стороны.

все, все, без исключения,
Как будто в этой стороне
Чему-то придают значение,
Что нам понятно не вполне.

Но мы, влиянию подвержены,
Глядим, чуть-чуть удивлены,
Так хорошо они заснежены
С одной волшебной стороны.
Гадаем: с южной или западной?
Без солнца не определить.
День не морозный и не слякотный,
Во сне такой и должен быть.

Но мы не спим, — в полузабвении
По снежной улице идем
С тобой в волшебном направлении,
Как будто правда спим вдвоем.

Оба стихотворения из одной книги

“Кустарник” (2002). Два шедевра. И — природно — абсолютно разные. Сценарий этого стихотворения непроизволен, безыскусен, он вне замысла, он весь в Промысле (хотя этико-эстетичность его очевидна). Здесь, в этом стихотворении, реализован сценарий онтологический, и воля автора-поэта здесь отдана воле Божьей. Воле волшебства. (А.С. Кушнер в одном из интервью говорит о том, что поэзия искусство; отчасти это действительно так: мастерство, виртуозность etc., но не исполнителя [как в музыке и в стихописательстве], а творца, вступающего в тесную связь дихотомического характера с Творцом.) Стихи, подобные этому, как бы ни о чем не говорят не повествуют. Не рассказывают о чем-либо, не показывают что-то. Такое стихотворение есть палимпсест, сквозь который просвечивает Главный текст. Онтологический. В нем все метаэмоционально. Сквозь заснеженные с волшебной стороны сосны опять же с волшебной, божественной стороны сияет Тайна, которая укрупняет все до метасостояния: эмоции, мысли, образы, концепцию, душу, Бога; да, даже Бога. За стихотворением-палимпсестом высятся, ширятся грандиозные метаобразы, метаэмоции. Метажизнь, метасмерть, металюбовь, метаБог вот поэтические константы этого великолепного и очень красивого, нет, прекрасного стихотворения. (Здесь записной критик должен воскликнуть: ну нельзя же давать такие оценки, пусть это делает читатель; я же возражу: 1) я и есть читатель и со-поэт; 2) а вам разве можно говорить: плохой поэт, хорошая поэзия, гениальный поэт etc.? Повторю: гениальных и плохих, хороших, средних и больших поэтов нет есть гениальные, плохие, хорошие, средние и великие стихи.) А. Кушнер как поэт знает, с какой стороны приходит чудо. Знает и бескорыстно дарит свое знание нам. Поэзия это самый бескорыстный род занятий: во-первых, поэт занимается тем, чем действительно, природно и неизбежно должен (и хочет) заниматься, в отличие от непоэтов; во-вторых, поэзия самый бескорыстный, самый эффективный и самый оптимальный способ познания мира и Невыразимого в нем.

И еще несколько слов о самом важном (на мой взгляд) в поэзии А. Кушнера. Поэт (и писатель как поэт, и вообще художник как поэт)

это не обязательно тот, кого читают сейчас; поэт скорее тот, кого будут читать всегда (начиная с неопределенного будущего, как Баратынского через 50 лет после смерти; и здесь вызывает оторопь заявление одной нагловато-самоуверенно-миловатой детективщицы: она считает, что ее романы лучше прозы Достоевского ровно в 20 раз, так как ее тиражи превосходят тиражи Федора Михайловича Достоевского ровно в 20 раз [у него общий прижизненный тираж всего 1 млн экземпляров]!). И еще: А. Кушнер поэт мужественный (его мужеству мог бы позавидовать даже Бродский). Объяснюсь: А. Кушнер никогда не отдавался обиде, его стихи вне обиды и вне сведения счетов (как это бывало у многих известных словесников, в том числе и у Булгакова, и у Бродского: обида автора, сталкиваясь с обидой, вызываемой инвективами во “враге”, усиливает обе обиды, “разгоняя” их до сверхразумной скорости, и такие “тексты-обиды”, порой воспринимаясь как тексты-страсть, тексты-огонь, пламень (лучше “огнь”), вихорь, являются тем не менее текстами-деструктивами, текстами прецедентными, то есть сиюминутными, актуальнейшими, аттрактивными, саморекламными, “самопиарными” и, что очень важно, саморазоблачительными в силу скрытой и явной самооценки, содержащейся в любой инвективе).

Стихотворение “Сегодня странно мы утешены…”

всё о Невыразимом, к которому приблизиться (ментально, словесно) можно лишь одним способом и образом через отчаяние. Отчаяние поэта Кушнера множественное: во-первых, небесмертность плоти (Вечность рядом, нет, я в ней! но я не вечен; не вечен в вечном прекрасном и дорогом); во-вторых, невозможность выражения Невыразимого, неназываемого, неизъяснимого (тютчевский комплекс онтологически обусловленный); в-третьих, утрата Всего На Свете: и времени, и близких своих, и любви, и прошлого (милого, детского, чистого; здесь замечу, что А. Кушнер не утратил чистоты, ясности и прямоты до откровения, до прозрения ребенка), и будущего, поэтому поэт и создает стихотворение узел, стягивающий всё утрачивающееся в одно целое.

Утверждаю: поэзия (тематически любая и природно разнообразная: невербальная [абсолютная], вербальная [“выжатая” из мира и языка], вербализованная [уловленная поэтом]),

поэзия в любом своем проявлении метафизична. То есть онтологична и божественна (по Андронику Родосскому “послефизична”, метафизика есть то, что существует после физики. В метафизике всё, и прежде всего семантика, смыслы (ментальность, духовность, психологичность и т.п.), и высшие принципы познания непознаваемого, и бессмертие души (и смерть!), и свобода воли, и свобода как таковая, и вечность, и бесконечность / беспредельность, и вечная любовь как вечная жизнь, и чудо Прекрасного, и ужас перед бездной, и сама бездна, и опыт души (бессмертной, противостоящей опыту плоти и разума), предощущения, и прозрение, и отчаяние, и сверхчувствительность всё, что можно назвать одним словом, подаренным нам (по-русски) В.А. Жуковским, Невыразимое. Или все, что есть только в поэтическом тексте. В поэзии. Метафизическое — вне физики — проявляется в онтологии, в божественном, в сверхъестественном, в чудесном, в загадочном, в мистическом, в непознаваемом. Именно непознаваемое является генеральным объектом и неизменным предметом поэзии. Непознаваемое (а мир всё-таки непознаваем. До конца. До сердцевины!) есть Невыразимое, неизъяснимое, то есть поэтическое, которое в антропологическом отношении (в сфере человечества, культуры, словесности) облекается прежде всего в языковую форму (а затем уже в музыкальную, изобразительную, ваятельную etc.).

Язык (и поэтический тоже)

явление разноприродное и многоприродное: он одновременно физичен (звучание, графика и т.п.), метафизичен (семантика, значение, смыслы etc.) и интерфизичен, совмещая в себе две материи физическую и метафизическую, и являя собой в качестве синтеза материального и идеального третью материю: интерфизическую. Действительно, язык в этом своем качестве не уникален: мир таков, человек таков, Вселенная такова. И человек — язык / язык — человек фиксирует такое тройственное состояние мира — человека — языка прямо и лексически точно: душа, Бог, Вечность, любовь, смерть, бессмертие, ангел, время, рай, ад и т.д. (эти слова следовало бы на графике начинать не со строчной и прописной, а со средней буквы). Поэзия и физична, и интерфизична, и метафизична (до выражения своего в языке она пребывает в инфинитивном, то есть потенциально тройственном, состоянии). Поэзия это не только род словесной деятельности, не только стихи и не только красота (эти 3 значения лексемы “поэзия” дают все словари), но и главным образом связь. Связь ментально-языкового — сквозь мир — с Невыразимым.

Если выстроить названия всех именованных книг А. Кушнера в один ряд, то выйдет интереснейшая лексико-семантическая и лексико-грамматическая парадигма, представляющая собой сложную, комплексную тематическую (идеографическую) группу слов / понятий. Всего их 25 из 36 (детские издания и избранное исключались

на всякий случай: основания разные / различные, а классификация должна иметь одно общее основание имя книги стихотворений; хотя жаль детских [замечательных] книг). Вот они: Первое впечатление; Ночной дозор; Приметы; Письмо; Прямая речь; Голос; Канва; Таврический сад; Дневные сны; Живая изгородь; Флейтист; Ночная музыка; Apollo In The Snow; На сумеречной звезде; Тысячелистник; Летучая гряда; Пятая стихия; Кустарник; Волна и камень; Холодный май; В новом веке; Таврический сад (2-е изд. + избр.); Облака выбирают анапест; Мелом и углем.

Можно ли интерпретировать данный ряд названий книг в отрыве от совокупного содержания (полного) всех стихотворений, собранных под обложкой / под обложками? Думаю, да: название книги стихотворений всегда не случайно и представляет собой, без всякого сомнения, концепт, образ (ключевой), ключевое наименование и т.п. В нашем случае название (заголовок) является также и идентификатором темы, ядерных смыслов, хронотопа etc. Таким образом, ряд названий книг

это парадигма идентифицирующего (определяющего и обнаруживающего) типа. 24 названия выражены именными (в ключевой позиции) частями речи. А субстантив, существительное называет главную предметную часть мира, которая, без сомнения, вступает и в процессуальные (глаголы), и в атрибутивные (прилагательные) отношения элементов, составляющих данную сферу. Предметность в поэзии А. Кушнера доминанта, но не константа: в ряду названий есть одно, выраженное простым нераспространенным предложением “Облака выбирают анапест”. Также и название “Мелом и углем” отображает процессуальную ситуацию “писать / писано / отмечать”. Если интерпретировать весь ряд названий по вертикали, то обнаруживается не только лексико-семантическая логика, но и отмечается, номинируется (автономинируется) путь поэта. Вот эта логико-смысловая цепочка / череда / парадигма: удивление а тревога (забота) а мир а попытка письменного (поэтического) отображения мира а оценка (и автооценка) мира а освоение (поэтическое) мира а обнаружение нового, частного и общего в мире а синтез внутреннего и внешнего миров а “вертикальное” познание мира (и себя), возможно ретроспективное а “вертикальное” познание мира, духовного (от “душа”) мира, Невыразимого (возможно проспективное) а познание и называние Невыразимого (стихии, душа, история, Бог etc) а познание беспредельности (пространственной) а познание беспредельности (временной) а осознание онтологической мощи поэзии а приближение к точке соединения физического и метафизического а

Естественно, это не единственный вариант интерпретации метасмыслов, выражаемых названиями книг А. Кушнера. Но

даже в этих субъективных номинациях метасмыслов и метаобразов прослеживается / отмечается концептуальное движение поэзии А. Кушнера или репрезентируется его поэтический путь (термин “путь” в Блоковском понимании).

Смысловое и тематическое членение ряда названий книг выявил следующие группы поэтических идентификаторов:

1. Тематическая группа слов со значением эмоционально-психологической / творческой деятельности человека.

Первое впечатление; Ночной дозор; Приметы; Письмо; Прямая речь; Голос; Канва; Дневные сны; Флейтист; Ночная музыка; Летучая гряда (цитата из Пушкина); Облака выбирают анапест (приписывание небесному объекту человеческих качеств etc); Мелом и углем.

2. Тематическая группа слов со значением места (topos).

Таврический сад (2 раза); Живая изгородь; Apollo In The Snow (статуя в зимнем саду); На сумеречной звезде; Тысячелистник (растение

книга etc); Кустарник; Волна и камень.

3. Тематическая группа слов со значением времени (hronos).

Ночной дозор; Дневные сны; Ночная музыка; Холодный май; В новом веке.

Отмечу, что некоторые названия являются точками смыслового пересечение тематических групп слов, и это нормально: зоны пересечения, как правило, неизбежны и выполняют соединительную функцию, являясь, таким образом, двойными / удвоенными идентификаторами метасмысловой сферы поэзии А. Кушнера. Доминирует тематическая группа названий со значением эмоционально-психологической / творческой (поэтической) деятельности

— всего 14 единиц, — против 5 единиц группы слов со значением времени и 7 единиц группы слов с пространственным значением (пересекаемость этих трех тематических словесных парадигм увеличила число поэтических идентификаторов). В целом, укрупняя и синтезируя полученные данные, можно выявить следующую смысло-тематическую/ метасмысловую триаду: поэзия — пространство — время, или:

Имею смелость (с опорой на данные метасмыслового анализа) утверждать, что в языковой и поэтической личности А.С. Кушнера присутствует и доминирует познавательно-когнитивный компонент, а не изобразительный, констатационный, описательный (дескриптивный) и т.д. Кроме того, очевидным является то, что поэтическое называние Невыразимого у А. Кушнера направлено на объекты пространственного (земного, небесного, стихийного) и временного характера.

Думается, что термины “метафизическая поэзия”, “философская лирика

избыточны, так как поэзия (“лирика”), номинируя Невыразимое и реноминируя названное с целью выявления в нем Невыразимого, не может не быть метафизической по определению. Основные предметы поэтического познания и называния жизнь, смерть, любовь, время, пространство, вечность, душа, Бог, язык, прекрасное, безобразное, ужасное, божественное, чудесное, волшебное и т.д. являются непознаваемыми, а значит, существуют в сфере Невыразимого.

Человек проживает часть времени, поэт

часть вечности. Человек (обывательствующий) часто и не подозревает, не знает, что он живет, только попадая в чрезвычайные ситуации, он начинает задумываться, мучиться и восклицать: “Что со мной происходит? Что происходит?!” а происходит с ним жизнь. Поэт (“всеведенье поэта” термин Д. Веневитинова и Ап. Григорьева) знает, что вещество жизни (дух жизни, сфера etc) проявляется только в смешении его с веществом смерти. Поэт видит разницу между смертью живого существа и смертью онтологической. Поэтому его отчаяние может быть и горьким, и светлым, и страшным, и даже веселым, ироничным, и тяжелым, и легким, но неизменно постоянным. А. Кушнер приручает свое отчаянье (поэта), уговаривает его, обласкивает его невероятной стабильностью просодии, стабильностью смысловой и культурологической, а иногда дает ему волю (практически во всех своих книгах, а особенно в поздних, а особеннее в книге “Мелом и углем”, книге сверхважной для современной поэзии, наследующей традиционную поэтику. А. Кушнер человек и поэт мужественный: он “бьет” всегда (более 50 лет!) в одну точку в самую важную, болевую (себя бьет!), говоря о жизни, он всегда говорит (подтекстом, затекстом) о той черте, таинственной и притягательной в прямом смысле; она притягивает всех, всех без исключения, и пропускает за себя. Но это не гравитация смерти. Думаю, это тяготение вечности. А. Кушнер ясно видит эту черту в каждом стихотворении. Но идет вперед. Проявляя при этом и просодическую, и языковую доблесть. Хаос социальный, смятение душевное, несмотря ни на что, плодотворное отчаяние всё это если не упорядочивается, то уравновешивается строгим просодическим, смысловым порядком и космосом стихотворения. Поэтому поэтическая гармония А. Кушнера сложна и, как всё в этом мире, противоречива: каждое стихотворение (за редчайшим исключением), имея внешнее стройное и строгое “стихотворное благополучие”, содержательно являет две и более противоположные части, разделенные магической чертой, отмечающей слева “это”, “наше”, “известное” и — справа — “иное”. И то и другое является своим.

“Родное” и “иное”

оба пространства остаются загадкой, а значит, они любимы, они кровно и родственно “свои”, “мои”, но уже не наши. “Иное” индивидуально потому, что оно Невыразимо. Именно эта часть поэзии делает ее индивидуальной, персонифицирует ее, “приватизирует” то непознаваемое и Невыразимое, что дается в руки только одному.

Внимательное прочтение стихотворений в итоговой книге “По эту сторону таинственной черты” (По эту сторону таинственной черты: Стихотворения, статьи о поэзии. СПб.: Азбука: Азбука-Аттикус, 2011. 544 с.), контент-анализ и идеографическое исследование поэтических текстов А. Кушнера показали индивидуальную поэтическую картину Невыразимого. Идеография в данном случае сродни лексикографии и, под воздействием поэтического материала, преобразовывается в поэтографию. Поэтическая картина мира Невыразимого (или части мира, части непознаваемой)

это система, имеющая сложнейшее строение в силу своей тотальной антропологичности (языковой личности А.С. Кушнера) и абсолютной уникальности. (Живем коллективно, познаем и умираем индивидуально.) В этой поэтической картине, системе есть сфера, которую стихотворцы и стихосочинители обычно не замечают (и не ведают о существовании ее) или сознательно обходят. Поэты притягиваются к ней (гравитация Невыразимого, тяготение гибельного, но необходимого человечеству познания), стремятся к ней (ярчайший пример Ф.И. Тютчев), “зашагивают” за “таинственную черту”.

Поэтография (идеография, поэтическая лексикография, смысло-тематический анализ, или

“поэзиеграфия”) выявляет именно те поэтические фрагменты стихотворений (не приемы и средства выразительности!), в которых номинируются приметы Невыразимого. Эти фрагменты, или контексты, составили специфический свод, словарь поэтический словарь неизъяснимого (непознаваемого, загадочного, но и сверхважного), “словарь-сокровищницу-тезаурус”. Поэтический тезаурус.

В аксиологическом аспекте (в ценностном отношении) некоторые смыслы, выражаемые в поэтическом тексте, являясь наиболее частотными, важными и в текстостроении, и в смыслообразовании, “перерастают” свой статус доминирующих элементов смысловой структуры и приобретают статус константы: так смыслы преобразуются в нашем сознании в метасущность. Доминанты укрупняются, и группа эмоций синтезируется в метаэмоцию (например, в стихотворении Пушкина “Я вас любил, любовь еще, быть может…” эмотивы [прямые, образные и опосредованные] любить (3), любовь, душа, угаснуть, тревожить, печалить, безмолвно, безнадежно, робость, ревность, томиться, искренне, нежно, любимый формируют и выражают метаэмоцию любви), смыслы

в метасмыслы, идеи в метаидеи, образы в метаобразы, концепты в метаконцепты. Невыразимое, существующее в сфере метафизического, может ощущаться через интерфизическое (язык, время, Бог, любовь, истина, душа, бессмертие, смерть, жизнь и т.д.); и номинация примет Невыразимого невозможна без появления в тексте метаэмоции, метасмысла, метаобраза, метаидеи и т.п. (Замечу, что термины с приставкой мета - известны с античных времен: метафизика, метафора etc. термины “метаязык” и “метаязыковой” очень актуальны сегодня в философии языка; а термин “метаэмоция жизни” впервые употребил Самуил Лурье в работах об И.А. Бродском.)

Поэтический тезаурус Невыразимого (на материале стихотворений А. Кушнера) устроен очень просто: слева приводятся контексты, в которых номинируются те или иные качества, свойства и признаки Невыразимого, а справа дается комментарий (замечу, что такой словарь-тезаурус не является абсолютно полным, а комментарии, естественно, имеют субъективный характер). Контексты извлечены из указанного издания А.С. Кушнера, с указанием страницы, на которой расположен текст данного стихотворения и контекста.

Поэтический словарь-тезаурус Невыразимого
(на материале стихотворений А.С. Кушнера)

Замечу, что контекстография

методика болезненная (если не гибельная и разрушительная) для стихов (в своих книгах и др. работах я всегда и непременно цитирую поэтические тексты целиком). Однако создание поэтического тезауруса невозможно без фрагментации и “нарезки” стихотворений: исследователь выбирает из текста нечто самое важное (однотемное, метасмысловое и т.д.) для того, чтобы статистически (квантитативно, объемно) и семантически найти и показать среди доминирующих единиц константу.

Контекстный состав (комментированный номинативным, констатирующим образом) поэтического тезауруса Невыразимого показывает, что в стихотворениях А. Кушнера (всего 338 текстов) содержится (как минимум) 126 прямых и образных словесных, фразовых, строфических и цельнотекстовых номинаций ситуации “Невыразимое”. Невыразимое, или его приметы, признаки, качества, свойства, выражается в стихах А. Кушнера единицами метасубстанционального уровня (где очень трудно отделить метаэмоции от метаобраза, от метаидеи, от метасмысла). Словарь-тезаурус Невыразимого демонстрирует ряд доминирующих метасущностей (метаэмоций, метаобразов и метаидей): Душа, Жизнь, Бог, “Иное”, Инобытие, Смерть, “Таинственная черта (жизнесмертие)”, Время, Вечность и Бессмертие,

все названные метасмыслы в силу их высокой частотности (встречаемости) в текстах становятся концептами и константами смысловой (глубинной части) сферы. Метасубстанциональность поэзии А. Кушнера определяется, формируется и характеризуется экзистенциональностью, историчностью, культурологичностью, хронотопичностью (шаровой и разнонаправленной), метафизичностью, интерфизичностью, эмоциональностью, интеллектуальностью и др. Среди названных метасущностей лидерными являются Жизнь, Смерть, Любовь, Бог, Время и Инобытие (“Иное”). В этом отношении поэзия А. Кушнера (за счет “живых проводников” Души во Времени, в Вечности пчела, оса, шмель, ласточка и др.) характеризуется прежде всего светоносностью (метаобразы света, луча, солнца, звезд, дня etc. постоянны), философским и онтологическим оптимизмом (даже Кушнеровская онтологическая тоска оптимистична и светла; и смерть светла, и роковая черта таинственна, но не ужасна; ужас как эмоция встречается в контекстах всего два раза) и мудростью.

Метасущность Бог осознается и осваивается, и представляется поэтом не только как Создатель, Господь и Творец, но и как коллега, допускающий возможность и оппозиции, и дихотомии, и антиномии (см. иронические “околорелигиозные” стихи), и тождествующей пары Творец-творец. Бог А. Кушнера очеловечен: антропоморфность Бога

явление поэтическое, “поэто-человеческое”, но не панибратское, а сотрудническое, творческое, точнее сотворческое. Со-творчество Творца и творца (поэта) признак подлинности и мудрости.

Поэтическая лексикография, идеография, или

“поэзиеграфия”/ “поэтография”, методика не новая, но постоянно уникальная (в силу тотальной индивидуальности и сложности материала) и актуальная. Очевидно, что мечта О.Э. Мандельштама о появлении науки о поэзии остается мощнейшим двигателем и стимулом идеографических исследований.

Поэт Александр Кушнер, его стихотворения и поэтологические труды занимают свое законное место (какое? Здесь оценки, иерархии и рейтинги неуместны и невозможны: поэт, поэзия, поэтология

явления самодостаточные и не нуждающиеся в восполнении, а тем более в определении ценности, аксиологичность поэзии бесспорна; другое дело литература: здесь все оценивается, продается и покупается, что совершенно невероятно в сфере поэзии, а также поэтосферы прозы, драмы и эссеистики [поэтологической, мемуарной и др.]). Место законное значит следующее: место (точнее повсеместность в поэтосфере) поэта в словесности определяется взаимодействием поэзии, дара и этико-эстетической атмосферы в данное время. И ничем более. То есть поэт — не возможен, но — обязателен и — при наличии указанного условия неизбежен. Поэтический генезис в любом персонально-поэтическом случае явление множественное, шарообразное и точно неопределимое. Сам А.С. Кушнер (в своих интервью) постоянно называет ряд имен поэтов если не предтеч, то дорогих ему предшественников, которые, возможно, определяли и определяют его этико-эстетическую ориентацию (здесь теория роя исключена!). Вот эти имена: Пушкин, Баратынский, Тютчев, Вяземский, Лермонтов, Блок, Мандельштам, Анненский, Пастернак, Ахматова, Цветаева, Кузмин, Ходасевич, Заболоцкий и др. (не стану называть имен современников их знают все). А. Кушнер как истинный поэт сильнее зависим от вертикальных связей (диахрония) в поэзии, нежели от горизонтальных (синхрония), более приемлемых для стихотворцев, но не для поэтов.

Языковая, поэтическая и культурологическая доблесть А. Кушнера очевидны: поэт вслед за А.А. Ахматовой защитил, оборонил и сохранил поэтическую национальную традицию

и от разрушительной деятельности политоманов, и от безумной работы графоманов. Поэтический темперамент А. Кушнера уникален: он соединяет в себе три тенденции интенции различной природы дотворческой, творческой и послетворческой. Вот почему А.С. Кушнеру удается создавать интереснейшие и глубокие поэтологические и филологические в целом труды (которые достойны отдельного исследования).

Поэзия А. Кушнера

культурологична, и это качество сегодня, в наш слабопросвещенный век, драгоценно (будто поэт предчувствовал наступление эпохи посткнижной [визуальной] и полупошлой полукультуры!). Поэзия А. Кушнера исторична, темпоральна и топографически зависима и одновременно свободна (вольна), а это редкое качество стихов. Поэзия А. Кушнера добра и светла, как никакая иная. И главное свойство его поэзии, на мой взгляд, это совмещение в ткани стихотворений (а таких текстов более трети из всего опубликованного) трех различных, разноприродных видов (типов, вариантов) материи, ее вещества физики, интерфизики и метафизики (называю эти субстанции в строгом логическом порядке). Прямо говоря, поэзия А. Кушнера метафизична и одновременно предметна, чувственна, умна, интеллектуальна и мудра (ум, интеллект и мудрость разные состояния сознания и души).

Человек проживает жизнь и удивляется: Господи! Как быстро она прошла… Поэт проживает жизнь и еще что-то

нечто большее: он проживает жизнь поэзии, жизнь культуры особую жизнь, в которой может и не быть богатой фактологии, но которая — вся — вздыблена событиями иной природы; событием стихотворения, событием озарения и прозрения, событием затяжной онтологической тоски или событием онтологического счастья. Человек проживает время свое, социальное, историческое. Поэт проживает время как таковое, или Вечность. Точнее — часть вечности.

Где стол, где кресло, где букет.

В кафтане, с пышными усами,
Мужчина с розой полумертвой
Глядит, не зная, что с ней делать.
Вдохнуть тончайший аромат
Ему и в голову, конечно,
Прийти не может (то ли дело -
Сорвать и даме поднести!).
Так и должны себя вести,
Так и должны чуть-чуть небрежно
Мужчины к жизни относиться,
К ее придушенной красе,
Как этот славный офицер
(тут нету места укоризне) -
Чуть-чуть неловко, неумело,
Затем что нечто кроме жизни
Есть: долг и доблесть, например.

"Любил – и не помнил себя, пробудясь…"


Любил – и не помнил себя, пробудясь,
Но в памяти имя любимой всплывало,
Два слога, как будто их знал отродясь,
Как если бы за ночь моим оно стало;
Вставал, машинально смахнув одеяло.

И отдых кончался при мысли о ней,
Недолог же он! И опять – наважденье.
Любил – и казалось: дойти до дверей
Нельзя, раза три не войдя в искушенье
Расстаться с собой на виду у вещей.

И старый норвежец, учивший вражде
Любовной еще наших бабушек, с полки
На стол попадал и читался в беде
Запойней, чем новые; фьорды, и елки,
И прорубь, и авторский взгляд из-под челки.

Воистину мир этот слишком богат,
Ему нипочем разоренные гнезда.
Ах, что ему наш осуждающий взгляд!
Горят письмена, и срываются звезды,
И заморозки забираются в сад.

Любил – и стоял к механизму пружин
Земных и небесных так близко, как позже
Уже не случалось; не знанье причин,
А знанье причуд; не топтанье в прихожей,
А пропуск в покои, где кресло и ложе.

Любил – и, наверное, тоже любим
Был, то есть отвержен, отмечен, замучен.
Какой это труд и надрыв – молодым
Быть; старым и всё это вынесшим – лучше.
Завидовал птицам и тварям лесным.

Любил – и теперь еще… нет, ничего
Подобного больше, теперь – всё в порядке,
Вот сны еще только не знают того,
Что мы пробудились, и любят загадки:
Завесы, и шторки, и сборки, и складки.

Любил… о, когда это было? Забыл.
Давно. Словно в жизни другой или веке
Другом, и теперь ни за что этот пыл
Понять невозможно и мокрые веки:
Ну что тут такого, любил – и любил.

Куст


Евангелие от куста жасминового,
Дыша дождем и в сумраке белея,
Среди аллей и звона комариного
Не меньше говорит, чем от Матфея.

Так бел и мокр, так эти грозди светятся,
Так лепестки летят с дичка задетого.
Ты слеп и глух, когда тебе свидетельства
Чудес нужны еще, помимо этого.

Ты слеп и глух, и ищешь виноватого,
И сам готов кого-нибудь обидеть.
Но куст тебя заденет, бесноватого,
И ты начнешь и говорить, и видеть.

«Какое чудо, если есть…»


Какое чудо, если есть
Тот, кто затеплил в нашу честь
Ночное множество созвездий!
А если всё само собой
Устроилось, тогда, друг мой,
Еще чудесней!

Мы разве в проигрыше? Нет.
Тогда всё тайна, всё секрет.
А жизнь совсем невероятна!
Огонь, несущийся во тьму!
Еще прекрасней потому,
Что невозвратно.

Сложив крылья

Пиры

Андрею Смирнову


Шампанское – двести бутылок,
Оркестр – восемнадцать рублей,
Пять сотен серебряных вилок,
Бокалов, тарелок, ножей,
Закуски, фазаны, индейки,
Фиалки из оранжерей, -
Подсчитано всё до копейки,
Оплачен последний лакей.

И давнего пира изнанка
На глянцевом желтом листе
Слепит, как ночная Фонтанка
С огнями в зеркальной воде.
Казалось забытым, но всплыло,
Явилось, пошло по рукам.
Но кто нам расскажет, как было
Беспечно и весело там!

Тоскливо и скучно!
Сатира
На лестнице мраморный торс.
Мне жалко не этого пира
И пара, а жизни – до слез.
Я знаю, зачем суетливо,
Иные оставив миры,
Во фраке, застегнутом криво,
Брел Тютчев на эти пиры.

О, лишь бы томило, мерцало,
Манило до белых волос…
Мне жалко не этого бала
И пыла, а жизни – до слез,
Ее толчеи, и кадушки
С обшарпанной пальмою в ней,
И нашей вчерашней пирушки,
И позавчерашней, твоей!

«На скользком кладбище, один…»


На скользком кладбище, один,
Средь плит расколотых, руин,
Порвавших мраморные жилы,
Гнилых осин, -
Стою у Тютчевской могилы.

Не отойти.
Вблизи Обводного, среди
Фабричных стен, прижатых тесно,
Смотри: забытая почти
«Всепоглощающая бездна».

Так вот она! Нездешний свет,
Сквозь зелень выбившийся жалко?
Изнанка жизни? Хаос? – Нет.
Сметенных лет
Изжитый мусор, просто свалка.

Какие кладбища у нас!
Их запустенье -
Отказ от жизни и отказ
От смерти, птичьих двух-трех фраз
В кустах оборванное пенье.

В полях загробных мы бредем,
Не в пурпур – в рубище одеты,
Глухим путем.
Резинку дай – мы так сотрем:
Ни строчки нашей, ни приметы.

Сто наших лет
Тысячелетним разрушеньям
Дать могут фору: столько бед
Свалилось, бомб, гасивших свет,
Звонков с ночным опустошеньем.

Уснуть, остыть.
Что ж, не цветочки ж разводить
На этом прахе и развале!
Когда б не Тютчев, может быть,
Его б совсем перепахали.

И в этом весь
Характер наш и упоенье.
И разве Царство Божье здесь?
И разве мертвых красит спесь?
В стихах неискренно смиренье?

Спросите Тютчева – и он
Сквозь вечный сон
Махнет рукой, пожмет плечами.
И мнится: смертный свой урон
Благословляет, между нами.

«Быть классиком – значит стоять на шкафу…»


Быть классиком – значит стоять на шкафу
Бессмысленным бюстом, топорща ключицы.
О Гоголь, во сне ль это всё, наяву?
Так чучело ставят: бекаса, сову.
Стоишь вместо птицы.

Он кутался в шарф, он любил мастерить
Жилеты, камзолы.
Не то что раздеться – куска проглотить
Не мог при свидетелях, – скульптором голый
Поставлен. Приятно ли классиком быть?

Быть классиком – в классе со шкафа смотреть
На школьников; им и запомнится Гоголь -
Не странник, не праведник, даже не щеголь,
Не Гоголь, а Гоголя верхняя треть.

Как нос Ковалева. Последний урок:
Не надо выдумывать, жизнь фантастична!
О юноши, пыль на лице, как чулок!
Быть классиком страшно, почти неприлично.
Не слышат: им хочется под потолок.

«И после отходно́й, не в силах головы…»


И после отходно́й, не в силах головы
Поднять с подушки, всё еще узнать пытался
Подробности о взятии Хивы.
Зачем они ему? Ведь он переселялся
В ту область, где Хива – такой же звук пустой,
Как Царское Село.
В окне шумели липы,
И жизни сладкий бред, умноженный листвой,
Смерть заглушал ему, ее тоску и хрипы.

А мы, прочтя о том, как умер кто-нибудь,
Примериваем смерть тайком к себе чужую:
Не подойдет ли нам? Пожалуй, эта жуть
Могла пожутче быть, попробуем другую.
Я столько раз в других мерцал и умирал,
Что собственную смерть сносил наполовину:
Помят ее рукав и вытерт матерьял.
В ночь выходя, ее, как старый плащ, накину.

«Ребенок ближе всех к небытию…»


Ребенок ближе всех к небытию.
Его еще преследуют болезни,
Он клонится ко сну и забытью
Под зыбкие младенческие песни.

Его еще облизывает тьма,
Подкравшись к изголовью, как волчица,
Заглаживая проблески ума
И взрослые размазывая лица.

Еще он в белой дымке кружевной
И облачной, еще он запеленут,
И в пене полотняной и льняной
Румяные его мгновенья тонут.

Туманящийся с края бытия,
Так при смерти лежат, как он – при жизни,
Разнежившись без собственного «я»,
Нам к жалости живой и укоризне.

Его еще укачивают, он
Что помнит о беспамятстве – забудет.
Он вечный свой досматривает сон.
Вглядись в него: вот-вот его разбудят.

«Контрольные. Мрак за окном фиолетов…»


Контрольные. Мрак за окном фиолетов,
Не хуже чернил. И на два варианта
Поделенный класс. И не знаешь ответов.
Ни мужества нету еще, ни таланта.
Ни взрослой усмешки, ни опыта жизни.
Учебник достать – пристыдят и отнимут.
Бывал ли кто-либо в огромной отчизне,
Как маленький школьник, так грозно покинут!

Быть может, те годы сказались в особой
Тоске и ознобе? Не думаю, впрочем.
Ах, детства во все времена крутолобый
Вид – вылеплен строгостью и заморочен.
И я просыпаюсь во тьме полуночной
От смертной тоски и слепящего света
Тех ламп на шнурах, белизны их молочной,
И сердце сжимает оставленность эта.

И все неприятности взрослые наши:
Проверки и промахи, трепет невольный,
Любовная дрожь и свидание даже -
Всё это не стоит той детской контрольной.
Мы просто забыли. Но маленький школьник
За нас расплатился, покуда не вырос,
И в пальцах дрожал у него треугольник.
Сегодня бы, взрослый, он это не вынес.

Посещение


Я тоже посетил
Ту местность, где светил
Мне в молодости луч,
Где ивовый настил
Пружинил под ногой.
Узнать ее нет сил.
Я потерял к ней ключ.
Там не было такой
Ложбины, и перил
Березовых, и круч -
Их вид меня смутил.

Так вот оно что! Нет
Той топи и цветов И никаких примет,
И никаких следов.
И молодости след
Растаял и простыл.
Здесь не было кустов!
О, кто за двадцать лет
Нам землю подменил?

Неузнаваем лик
Земли – и грустно так,
Как будто сполз ледник
И слой нарос на слой.
А фильмов тех и книг
Чудовищный костяк!
А детский твой дневник,
Ушедший в мезозой!

Элегии чужды
Привычкам нашим, – нам
И нет прямой нужды
Раскапывать весь хлам,
Ушедший на покой,
И собирать тех лет
Подробности: киркой
Наткнешься на скелет
Той жизни и вражды.

В журнале «Крокодил»
Гуляет диплодок,
Как символ грозных сил,
Похожий на мешок.
Но, может быть, всего
Ужасней был бы вид
Для нас как раз того,
Чем сердце дорожит.

Есть карточка, где ты
С подругой давних лет
Любителем заснят.
Завалены ходы.
Туманней, чем тот свет.
Бледней, чем райский сад.
Там видно колею,
Что сильный дождь размыл.
Так вот – ты был в раю,
Но, видимо, забыл.

Я «Исповедь» Руссо
Как раз перечитал.
Так буйно заросло
Всё новым смыслом в ней,
Что книги не узнал,
Страниц ее, частей.
Как много новых лиц!
Завистников, певиц,
Распутниц, надувал.
Скажи, знаток людей,

Ты вклеил, приписал?
Но ровен блеск полей
И незаметен клей.
А есть среди страниц
Такие, что вполне
Быть вписаны могли
Толстым, в другой стране,
Где снег и ковыли.
Дрожание ресниц,
Сердечной правды пыл.

Я тоже посетил.
Наверное, в наш век
Меняются скорей
Черты болот и рек;
Смотри: подорван тыл.
Обвал души твоей.
Не в силах человек
Замедлить жесткий бег
Лужаек и корней.

Я вспомнил москвичей,
Жалеющих Арбат.
Но берег и ручей
Тех улиц не прочней
И каменных наяд.

Кто б думал, что пейзаж
Проходит, как любовь,
Как юность, как мираж, -
Он видит ужас наш
И вскинутую бровь.
Мемориальных букв,
На белом – золотых,
Экскурсоводок-бук,
Жующих черствый стих,
Не видно. Молочай
Охраны старины
Не ведает. Прощай!
Тут нашей нет вины.

Луга сползают в смерть,
Как скатерть с бахромой.
Быть может, умереть -
Прийти к себе домой,
Не зажигая свет,
Не зацепив ногой
Ни стол, ни табурет.

Смеркается. Друзей
Всё меньше. Счастлив тем,
Что жил, при грусти всей,
Не делая проблем
Из разности слепой
Меж кем-то и собой,
Настолько был важней
Знак общности людей,
Доставшийся еще
От довоенных дней

И нынешних старух,
Что шли, к плечу плечо,
В футболках и трусах,
Под липким кумачом,
С гирляндами в руках.
О тополиный пух
И меди тяжкий взмах!
Ведь детство – это слух
И зренье, а не страх.

Продрался напролом,
Но луга не нашел.
Давай и мы уйдем
Легко, как он ушел.

Ты думал удивить
Набором перемен,
Накопленных тобой,
Но мокрые кусты
Не знают, с чем сличить
Отцветшие черты,
Поблекший облик твой,
Сентиментальных сцен
Стыдятся, им что ты,
Должно быть, что любой.

И знаешь, даже рад
Я этому: наш мир -
Не заповедник; склад
Его изменчив; дыр
Не залатать; зато
Новехонек для тех,
Кто вытащил в лото
Свой номер позже нас,
Чей шепоток и смех
Ты слышишь в поздний час.

В вагоне


Поскрипывал ремень на чемодане,
Позвякивала ложечка в стакане,
Тянулся луч по стенке за лучом.
О чем они? Не знаю. Ни о чем.
Подрагивали пряжки и застежки.
Покачивались платья и сапожки.
Подмигивал, помаргивал плафон.
Покряхтывал, потрескивал вагон.
Покатая покачивалась полка.
Шнурок какой-то бился долго-долго
О стенку металлическим крючком.
О чем они? Не знаю. Ни о чем.
Усни, усни, усни, сгрузили бревна.
К восьми, к восьми, к восьми, нет, в девять ровно.
Всё блажь, пустяк, прости меня, всё бред.
Попробуй так: да – да, а нет – так нет.
Ах, стуки эти, скрипы, переборы,
Сдавался я на эти уговоры,
Склонялся и согласен был с судьбой,
Уговоренный пряжкой и скобой.

«Я не люблю Восток, не понимаю…»


Я не люблю Восток, не понимаю
Любви к пустыням, зною и коврам,
К его камням, с орнаментом по краю,
К его цветистым, вкрадчивым речам,
К его стихам, в которых что ни слово,
То или роза, или самоцвет,
И мглой лиловой Павла Кузнецова
В музеях я тем горестней задет,
Что эти сны миражные, чужие
Не снятся мне, и втайне сознаю
Свою ущербность, видя, как другие
Находят рай при жизни в том краю,
Где я – лишь зной да пыльную мороку.
Богат Восток, и жалких этих строк
Он не прочтет, и лень, и, слава богу,
Не повредит Востоку холодок.

Есть у меня приятель, он родился
В Москве, но выбрал сладкий этот плен,
Раздался в скулах, весь преобразился
И стал что твой таджик или туркмен.
Национальность – странная забота,
Она проходит. Сердце, прилепясь
К иной земле, сбивается со счета,
В другой узор уверовав и вязь.

И я, к иным присматриваясь строчкам,
Ища пример себе в чужих стихах,
Смотрю: они посыпаны песочком,
Сухим, сплошным, скрипящим на зубах,
И хвалят степь, и требуют отваги.
Песчинкой стать – противится душа.
Ах, листьев ей, и облачка, и влаги,
С балкона в ночь летящего стрижа!

Кружево


Суконное с витрины покрывало
Откинули – и кружево предстало
Узорное, в воздушных пузырьках.
Подобье то ли пены, то ли снега.
И к воздуху семнадцатого века
Припали мы на согнутых руках.

Притягивало кружево подругу.
Не то чтобы я предпочел дерюгу,
Но эта роскошь тоже не про нас.
Про Ришелье, сгубившего Сен-Мара.
Воротничок на плахе вроде пара.
Сними его – казнят тебя сейчас.

А все-таки как дышится! На свете
Нет ничего прохладней этих петель,
Сквожений этих, что ни назови.
Узорчатая иглотерапия.
Но и в стихах воздушная стихия
Всего важней, и в грозах, и в любви.

Стих держится на выдохе и вдохе,
Любовь – на них, и каждый сдвиг в эпохе.
Припомните, как дышит ночью сад!
Проколы эти, пропуски, зиянья,
Наполненные плачем содроганья.
Что жизни наши делают? Сквозят.

Опомнимся. Ты, кажется, устала?
Суконное накинем покрывало
На кружево – и кружево точь-в-точь
Песнь оборвет, как песенку синица,
Когда на клетку брошена тряпица:
День за окном, а для певуньи – ночь.

"Был туман. И в тумане…

Я. Гордину


Был туман. И в тумане
Наподобье загробных теней
В двух шагах от французов прошли англичане,
Не заметив чужих кораблей.

Нельсон нервничал: он проморгал Бонапарта,
Мчался к Александрии, топтался у стен Сиракуз,
Слишком много азарта
Он вложил в это дело: упущен француз.

А представьте себе: в эту ночь никакого тумана!
Флот французский опознан, расстрелян, развеян, разбит.
И тогда – ничего от безумного шага и плана,
Никаких пирамид.

Вообще ничего. Ни империи, ни Аустерлица.
И двенадцатый год, и роман-эпопея, – прости.
О туман! Бесприютная взвешенной влаги частица,
Хорошо, что у Нельсона встретилась ты на пути.

Мне в истории нравятся фантасмагория, фанты,
Всё, чего так стыдятся историки в ней.
Им на жесткую цепь хочется посадить варианты,
А она – на корабль и подносит им с ходу – сто дней!

И за то, что она не искусство для них, а наука,
За обидой не лезет в карман.
Может быть, она мука,
Но не скука. Я вышел во двор, пригляделся: туман.

Сложив крылья


Крылья бабочка сложит,
И с древесной корой совпадет ее цвет.
Кто найти ее сможет?
Бабочки нет.

Ах, ах, ах, горе нам, горе!
Совпадут всеми точками крылья: ни щелки, ни шва.
Словно в греческом хоре
Строфа и антистрофа.

Как богаты мы были, да всё потеряли!
Захотели б вернуть этот блеск – и уже не могли б.
Где дворец твой? Слепец, ты идешь, спотыкаясь в печали.
Царь Эдип.

Радость крылья сложила
И глядит оборотной, тоскливой своей стороной.
Чем душа дорожила,
Стало мукой сплошной.

И меняется почерк,
И, склонясь над строкой,
Ты не бабочку ловишь, а жалкий, засохший листочек,
Показавшийся бабочкою под рукой.

И смеркается время.
Где разводы его, бархатистая ткань и канва?
Превращается в темень
Жизнь, узор дорогой различаешь в тумане едва.

Сколько бабочек пестрых всплывало у глаз и прельщало:
И тропический зной, и в лиловых подтеках Париж!
И душа обмирала -
Да мне голос шепнул: «Не туда ты глядишь!»

Ах, ах, ах, зорче смотрите,
Озираясь вокруг и опять погружаясь в себя.
Может быть, и любовь где-то здесь, только в сложенном виде,
Примостилась, крыло на крыле, молчаливо любя?

Может быть, и добро, если истинно, то втихомолку.
Совершенное втайне, оно совершенно темно.
Не оставит и щелку,
Чтоб подглядывал кто-нибудь, как совершенно оно.

Может быть, в том, что бабочка знойные крылья сложила,
Есть и наша вина: слишком близко мы к ней подошли.
Отойдем – и вспорхнет, и очнется, принцесса Брамбила
В разноцветной пыли!

«…»


Сентябрь выметает широкой метлой
Жучков, паучков с паутиной сквозной,
Истерзанных бабочек, ссохшихся ос,
На сломанных крыльях разбитых стрекоз,
Их круглые линзы, бинокли, очки,
Чешуйки, распорки, густую пыльцу,
Их усики, лапки, зацепки, крючки,
Оборки, которые были к лицу.

Сентябрь выметает широкой метлой
Хитиновый мусор, наряд кружевной,
Как если б директор балетных теплиц
Очнулся – и сдунул своих танцовщиц.
Сентябрь выметает метлой со двора
За поле, за речку и дальше, во тьму,
Манжеты, застежки, плащи, веера,
Надежды на счастье, батист, бахрому.

Прощай, моя радость! До кладбища ос,
До свалки жуков, до погоста слепней,
До царства Плутона, до высохших слез,
До блёклых, в цветах, элизийских полей!

Звуковая волна

«С той стороны любви, с той стороны смертельной…»


С той стороны любви, с той стороны смертельной
Тоски мерещится совсем другой узор:
Не этот гибельный, а словно акварельный,
Легко и весело бегущий на простор.

О боль сердечная, на миг яви изнанку,
Как тополь с вывернутой на ветру листвой,
Как плащ распахнутый, как край полы, беглянку
Вдруг вынуждающий прижать пальто рукой.

Проси, чтоб дунуло, чтоб с моря в сад пахнуло
Бодрящей свежестью волн, бьющихся о мыс,
Чтоб слово ровное нам ветерком загнуло -
И мы увидели его ворсистый смысл.

«Там – льдистый занавес являет нам зима…»


Там – льдистый занавес являет нам зима,
Весной подточенная; там – блестит попона;
Там – серебристая, вся в узелках, тесьма;
Там – скатерть съехала и блещет бахрома
Ее стеклянная; и капает с балкона;

Там – щетка видится; там – частый гребешок;
Там – остов трубчатый, коленчатый органа;
Там – в снег запущенный орлиный коготок,
Моржовый клык, собачий зуб, бараний рог;
Там – шкурка льдистая, как кожица с банана;

Свеча оплывшая; колонны капитель
В саду мерещится; под ней – кусок колонны -
Брусок подмокший льда, уложенный в постель,
Увитый инеем, – так обвивает хмель
Руины где-нибудь в Ломбардии зеленой.

Всё это плавится, слипается, плывет.
Мы на развалинах зимы с тобой гуляем.
Культура некая, оправленная в лед,
В слезах прощается и трещину дает.
И воздух мартовский мы, как любовь, вдыхаем.

«Не о любви – о шорохе высоком…»


Не о любви – о шорохе высоком
В листве глухой листочка одного,
Как будто бред в беспамятстве глубоком -
И не унять, не выровнять его.

Не о любви – о выбившейся прядке,
О тихом вздохе, вырвавшемся вдруг;
Не о любви – о тайне и догадке,
Но так темно, так призрачно, мой друг.

Не о любви – о доблести и долге.
Какой Корнель внушает нам строфу?
Не о любви – о вздохе и обмолвке,
О холодах, о рюмочке в шкафу.

Уже и ночь выносят на носилках,
И звездный блеск висит на волоске,
А он всё бьется, скорченный, в прожилках,
И шелестит, как жилка на виске.

«Блеск такой – не нужна никакая цветочная Ницца…»

Валерию Попову


Блеск такой – не нужна никакая цветочная Ницца.
Невозможно весной усидеть взаперти.
И скворцу говорю: «Полетай, если птица!»
И сирени: «Пожалуйста, если сирень, то цвети!»

Человек недоволен: по-прежнему плохо со смыслом
Жизни; нечем помочь человеку, зато хорошо
Со скворцом и сиренью, которая шапкой нависла
И в лицо ему дышит безгрешно, бездумно, свежо.

И когда б развели тех налево, а этих направо,
Всё равно, и в слезах, он примкнул бы к тому большинству,
Для которого жизнь даже если и боль, и отрава,
То – счастливая боль, так лучи заливают листву!

«Как клен и рябина растут у порога…»


Как клен и рябина растут у порога,
Росли у порога Растрелли и Росси,
И мы отличали ампир от барокко,
Как вы в этом возрасте ели от сосен.
Ну что же, что в ложноклассическом стиле
Есть нечто смешное, что в тоге, в тумане
Сгустившемся, глядя на автомобили,
Стоит в простыне полководец, как в бане?
А мы принимаем условность как данность.
Во-первых, привычка. И нам объяснили
В младенчестве эту веселую странность,
Когда нас за ручку сюда приводили.
И эти могучие медные складки,
Прилипшие к телу, простите, к мундиру,
В таком безупречном ложатся порядке,
Что в детстве внушают доверие к миру,
Стремление к славе. С каких бы мы точек
Ни стали смотреть – всё равно загляденье.
Особенно если кружится листочек
И осень, как знамя, стоит в отдаленье.

«Если камешки на две кучки спорных…»

Е. Невзглядовой


Если камешки на две кучки спорных
Мы разложим, по разному их цвету,
Белых больше окажется, чем черных.
Марциал, унывать нам смысла нету.
Если так у вас было в жестком Риме,
То, поверь, точно так и в Ленинграде
Где весь день под ветрами ледяными
Камни в мокром красуются наряде.

Слышен шелест чужого разговора.
Колоннада изогнута, как в Риме.
Здесь цветут у Казанского собора
Трагедийные розы в жирном гриме.
Счастье – вот оно! Театральным жестом
Тень скользнет по бутонам и сплетеньям.
Марциал, пусть другие ездят в Пестум,
Знаменитый двукратным роз цветеньем.

«И пыльная дымка, и даль в ореоле…»


И пыльная дымка, и даль в ореоле
Вечернего солнца, и роща в тумане.
Художник так тихо работает в поле,
Что мышь полевую находит в кармане.

Увы, ее тельце смешно и убого.
И, вынув брезгливо ее из кармана,
Он прячет улыбку. За Господа Бога
Быть принятым все-таки лестно и странно.

Он думает: если бы в серенькой куртке,
Потертой, измазанной масляной краской,
Он сунулся б тоже, сметливый и юркий,
В широкий карман за теплом и за лаской, -

Взовьются ли, вздрогнут, его обнаружа?
Придушат, пригреют? Отпустят на волю?
За кротость, за вид хлопотливо-тщедушный,
За преданность этому пыльному полю?

Волна


Волна в кружевах,
Изломах, изгибах, извивах,
Лепных завитках,
Повторных прыжках и мотивах;
Волна с бахромой,
С фронтоном на пышной вершине
Над ширью морской.
Сверкай, Борромини, Бернини!

И грохот, и гул.
Привольно, нарядно, высоко.
На небо, от брызг заслонившись ладонью,
взглянул:
И в небе – барокко!
Плывут облака:
Гирлянды, пилястры, перила.
Какая рука
Причудливо так их слепила?

Ученый знаток,
Твоих мне не надо усилий:
Мне ясен исток
И происхождение стилей!
Как шторм или штиль,
Тебя не спросясь, как погода,
Меняется стиль.
Искусство – свобода!

От веяний в нем,
Заимствований и влияний
Еще веселей. При безветрии полном уснем,
Проснемся при грохоте.
О, исполненье желаний!
Сижу за столом.
Неровно дыханье и сбои
Сердечные – ритм заставляют ходить ходуном,
Ворочая мысли, как камни в прибое.

Сюжетный костяк
Отставлен, с его несвободой
И скукой. Итак,
Мне нравится то, что «бессмысленной» названо
одой.
Крушение строк,
Поэт то могуч, то бессилен.
Но этот порок
В ней выдержан и продуктивен:

Он призван явить
Растерянность и утомленье,
Чтоб мы оценить
Тем выше могли вдохновенье.
Как волны у скал,
Как рушащаяся громада.
А я так устал,
Что и притворяться не надо.

Нам фора дана -
Лет десять: взрослели мы позже.
Возьми дорогие из прошлых времен имена:
Мы – старше, а сердцем – моложе И крепко струна
На грифе зажата, а всё же…
А всё же волна
И наша – на выдохе тоже.

«Что, весело жить?» -
Так спросят чудно и нелепо.
«Жизнь лучше, чем быть
Могла бы, но хуже, чем мне бы
Хотелось», – у врат
Отвечу загробного края,
Где тени стоят,
Усталых гостей поджидая.

Что, можно входить?
Притушат сиянья и нимбы.
Мы лучше, чем быть
Могли бы, но хуже, чем им бы
Хотелось. Гулять
Степенно, как по Эрмитажу?
По правде сказать,
Я будущей жизни не жажду.

Я эти стихи
Писал, вопреки Гераклиту:
Как в те же грехи,
Входил в эти строфы, по виду
Похожие друг
На друга, хотя в Ленинграде
Заканчивал их, вспоминая на севере юг,
А начал – в Крыму, к меловой прислонясь балюстраде.

Я помню: любви,
Казалось, конца не настанет,
Как жестким, в крови,
Безвыходным мукам титаньим,
И в эту волну
Кидался, ища отвлеченья.
И вдруг оказалось, что боль моя меньше в длину,
Чем стихотворенье.

Я в жизни стыжусь
Признаний, в стихах же всё чаще
Себе я кажусь
Чудовищем с глазом горящим,
Испортившим жизнь
Себе и любимым и снова
Всплывающим ввысь
Для мокрого, точного слова.

Читатель и друг!
Что делать с волной звуковою?
Накатит – и вдруг
Меня выдает с головою, -
И вот под рукой
Твоей, с трепыханьем и дрожью,
Мертвею и гасну на белой странице сухой
Со всей моей правдой и ложью.

Что может быть тел
Застывших жалчей и желейных?
Но я пролетел
Давно, это звук мой в отдельных Разводах, витках,
Отставший от собственной жизни.
Но, видно, в стихах
Есть что-то от крови и слизи.

Мне стыдно, что я
Твое занимаю вниманье.
И разве твоя
Жизнь скрытая – не содроганье,
Не смертный порыв,
Не волны в слепящем уборе?
Брезгливость смирив,
Как краба, швырни меня в море!

Мы жили с тобой
В одно небывалое время,
И общий прибой
Нас бил в подбородок и темя,
И прожитых лет
Вне строк стиховых не воротишь.
Ты – книгу и плед
Под мышку – и с пляжа уходишь.

Но тут, стороной
Узнав, что я гибну и стыну,
Приходит за мной
И тащит обратно в пучину -
Волна в завитках,
Повторных прыжках и мотивах,
Крутых временах,
Соленых и всё же – счастливых!

Из запасника

Памяти Ахматовой

1. «Волна темнее к ночи…»"

Волна темнее к ночи,
Уключина стучит.
Харон неразговорчив,
Но и она молчит.

Обшивку руки гладят,
А взгляд, как в жизни, тверд.
Пред нею волны катят
Коцит и Ахеронт.

Давно такого груза
Не поднимал челнок.
Летает с криком Муза,
А ей и невдомек.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента

Такую картину можно наблюдать, к примеру, в одном из ранних стихотворений «По сравненью с приметами зим…» из книги «Ночной дозор» (1966): внеличный субъект, «вы-приметы бессмертья души», «для кого», «я», «он» («мрак» или «песок»?), «ты» («я-другой») («Ты готов?» Я шепнул: «Не готов»), «ты» («другой») («Дай мне силы подняться Наверх, // Разговором меня развлеки, // Пощади») . Не будем здесь анализировать лирический сюжет, отметим лишь, что в него включены природные реалии, выполняющие субъектную функцию, причем такой субъект получает определенные характеристики: «клубился сиреневый мрак», «стеной поднимался песок» – «Был он красен, и желт, и лилов, // А еще – ослепительно бел» . Отметим, что эпитеты, атрибутирующие природное явление, имеют как эмпирическую природу («песок» может иметь цвет и «желтый», и «красный», и «лиловый», и «белый»), так и метафизическую – «ослепительно бел». И именно этот цвет, возможно, и переводит всю картину в трансцендентную сферу, в которой и совершается диалог лирического субъекта с тем незримо присутствующим, имя которого не названо, но сакральная природа его, маркированная пространственными деталями («белоснежные перья», «частичка высот»), очевидна.

Диалогические интенции лирического субъекта реализуются в стихотворении «Ночное бегство» , где коммуникация перволичного субъекта с природным миром выражена реплицированным диалогом. Субъектные формы: «я», «земля», «дубы», «кусты», «трава», «лес», «грядки», «тучи», дома», «волны», «ночь», «душа» – выполняют функцию лирического «я», «я-другого» («душа») и «другого» (природные реалии). Если в начале текста «я» – наблюдатель за активными действиями «других», притом между ними существует видимая граница – «окно» – важный пространственный атрибут поэтики А. Кушнера. Но когда «дуб» обращается к лирическому «я»: «А ты, вцепившись в подоконник, // Чего стоишь, когда бегут?» – оказывается, что «я-другой», «душа», также включены в общий «бег» природы. Такой прямой диалог не станет доминантой в лирике поэта, но его даже спорадическое присутствие говорит о тенденции автора к сближению с природным миром. Кроме того, имплицитный диалог подтверждает такие интенции, к примеру, «Два лепета, быть может бормотанья…» . Здесь в диалог «я» с природным миром включается еще один лирический субъект «другой» – «мой мальчик». Собеседником «мальчика» оказывается «куст», именно между ними диалог и осуществляется: «два лепета», «два дыханья»: «Тяжелый куст под окнами дрожал, // И мальчик мой,

раскрыв глаза, лежал». Лирическое «я» лишь наблюдатель, но бережный. Еще одна субъектная форма – «душа» – введена способом «минус-приема»: «между ними не вставала // Та тень, та блажь по имени душа». Здесь акцент сделан на родстве человека и природы как изначальном, субстанциальном: «легкий детский лепет, // И лепетанье листьев под окном – // Их разговор на уровне одном». Но отсутствие души – лишь декларация. «Куст» как раз и наделяется свойствами «душевными»: «вздрагивал ветвями, // И гнал их вниз, и стлался по земле», «куст старался» – на такие действия способен тот, кто любит, что является атрибутом душевного характера. Но сам факт «одноприродности» «мальчика» и «куста», «их разговор на уровне одном», задекларированные поэтом, свидетельствуют о его собственном отношении к миру природы как первичной основе человеческой личности.

Показательной в типологии лирического субъекта на текстовом уровне видится и внеличная субъектная форма, часто презентующая авторское сознание в картине мира. В количественном отношении она примерно соотносима с перволичной формой, притом зачастую организует всю субъектную сферу текста до появления лирического «я». Такая картина присуща стихотворениям 1960-1970-х гг. Показательными в смысле презентации внеличной формы могут быть «Велосипедные прогулки» (1966), «Старик» (1966) «Ваш выход – на мороз, и зрители выходят» (1984). В сборниках «Живая изгородь» и «Ночная музыка» внеличная форма встречается лишь в союзе с перволичной. В ранних же стихотворениях внеличная форма доминирует в текстах, где формируются онтологические и аксиологические приоритеты автора.

Звезда над кронами дерев Сгорит, чуть-чуть не долетев.

И ветер дует... Но не так, Чтоб ели рухнули в овраг.

И ливень хлещет по лесам, Но, просветлев, стихает сам. Кто, кто так держит мир в узде,

Что может птенчик спать в гнезде?

Субъект речи в стихотворении не эксплицирован до последнего предложения. Создается «иллюзия отсутствия раздвоения» субъекта высказывания. Мир воспринимается как бы «третьим лицом», взгляд представлен как бы со стороны, отстраненно и безучастно. Но вполне

конкретные природные реалии все же не воспринимаются как «изображение действительности». Позиция субъекта высказывания по отношению к описываемому пространству «ирреальна»: невозможно одновременно увидеть (и где должно быть место пребывания наблюдателя?) и падающую «звезду», и ливень «по лесам», и его «просветление». Вопрос «кто?», появляющийся в последнем предложении, сразу же меняет облик субъекта высказывания. Местоимение «кто» «означает одно из глобальных понятий бытия – человека, находящегося в центре всего окружающего, познающего мир и устанавливающего в нем связи» . Субъект речи таким образом эксплицируется внеличной субъектной формой и обращается с вопросом к некоему адресату, находящемуся в том мире, который он созерцает, стремится постичь и осмыслить. «Лирические кто-вопросы по большей части ориентированы на нададресата, “абсолютно справедливое ответное понимание которого предполагается либо в метафизической дали, либо в далеком историческом времени”» . Тот, «кто держит мир в узде», априори причастен миру, но так же причастен миру и тот, кто задает вопрос. Таким образом, природные объекты стали тем «мостиком», по которому будет двигаться лирическое «я» на пути установления связей с миром, средством создания диалога, так необходимого человеку в процессе осознания мира и постижения его ценностей.

Аналогичную ситуацию отмечаем и в стихотворении, открывающем книгу стихов «Таврический сад» (1984), «Небо ночное распахнуто настежь…» . Субъектная организация стихотворения более сложная: лирическое «мы» объединяет внеличного субъекта и лирическое «ты» в роли «я-другой», выраженное определенно-личным глаголом «ощущаешь», далее появляется лирический персонаж Тезей, включающийся во временной контекст диалога, соединяя время мифическое и лирическое. В следующей строфе лирическое «я-другой», находящееся в «позиции наблюдателя», обращается к собеседнику-«другу» – «Что это, друг мой, откуда такая любовь, // Несовершенство свое сознающая явно…?»: «видимое переводится в чувствуемое, интерпретируется как духовно значимое». И следующий «кто-вопрос» получает ответ, озвученный уже «я-другим»:

Небо ночное скрипучей заведено ручкой. Стынешь и чувствуешь, как превращается в слух Зренье, а слух затмевается серенькой тучкой. Или слезами. Не спрашивай только, о чем

Плачут: любовь ли, обида ли жжется земная, - Просто стоят, подпирая пространство плечом,

Музыку с глаз, словно блещущий рай, вытирая .

«Блещущий рай» указывает на метафизическую природу адресата. Ночное небо вызывает у лирического субъекта рефлексиимедитации, в результате которых осуществляется слияние человека с метафизическим миром, где роль медиатора принадлежит природной реалии. В приведенных примерах выражена интенция лирического субъекта к диалогичности с трансцендентным адресатом.

Таким образом, интерсубъектное «я» лирики А. Кушнера обусловило главную ее направленность – диалогичность. В «рушащемся мире» (Б.Чичибабин) человек ищет собеседника, единомышленника. И находит его и в себе самом, и в близких, и в природе – в физических и метафизических ее проявлениях.

Следующий шаг в «выяснении отношений» человека с миром – определение пространственно-временных координат, в которых находится лирический субъект. Анализ пространственных и временных образов производился на основе метода сплошной выборки из поэтических текстов А. Кушнера обозначенного периода.

Установлено, что пространственные образы преобладают в лирике автора, хотя это вовсе не свидетельствует о «кушнеровской атемпоральности» (А. Барзах). Пространственные реалии художественного мира А. Кушнера неоднородны морфологически. Они могут быть из мира собственно природы: «Свежеет к вечеру Нева. // Под ярким светом // Рябит и тянется листва // За нею следом» , «Паутина под ветром похожа // На барочный комод» , «Среди ночных полей, покатыми холмами // Сползающих к лесам, мой друг, мы шли с тобой // По гулкому шоссе, и звезды шли за нами, // По трещинам и швам, и крался страх ночной» ; из природного городского окружения: «Чего действительно хотелось, // Так это города во мгле, // Чтоб в небе облако вертелось // И тень кружилась по земле» , «Я ли свой не знаю город? // Дождь пошел. Я поднял ворот. // Сел в трамвай полупустой» , «А в Мойке, рядом с замком Инженерным, // Мы донную увидели траву» , «Летом в городе солнце с утра – // Архитектор, колонны и арки // Возводящий» ; из природы, запечатленной уже в произведениях искусства: «Льется свет. Вода бредет во мраке. // И звезда с звездою говорит» , «И зоркость ранних флорентийцев // В сыром поселке мне дана. // Я вижу красный, золотистый, // Как сурик яркий край небес, //

Асфальта блеск крупнозернистый, // И речку в зарослях, и лес» , «В палатке я лежал военной, // До слуха долетал троянской битвы шум, // Но моря милый гул и шорох белопенный // Весь день внушали мне: напрасно ты угрюм» . Даже в этих немногочисленных примерах просматривается отличительная особенность кушнеровского мира: природа, город и культура у него взаимопроницаемы: «Евангелие от куста жасминового» учит «и говорить, и видеть»; петербургские речки повествуют о литературных судьбах соотечественников, а «роковые реки греческой мифологии» напоминают о вечных вопросах жизни и смерти; «ветвь на фоне дворца с неопавшей листвой // золоченой» появляется из «трилистника ледяного» И. Анненского, а фетовский «стог сена» в травестированном виде становится для кушнеровского лирического героя своеобразной «моделью природного биологического космоса». Отсюда и особенность тропов А. Кушнера. Метафоры и сравнения строятся по принципу ассоциативности – природа описывается через культуру, культура – через природу: «медных листьев тройчатки», «проходят сады, как войска на параде», «Вдоль здания Главного штаба, // Его закулисной стены, // Похожей на желтого краба // С клешней непомерной длины» , «взметнутся голуби гирляндой черных нот» , «Сырые облака // По небу тянутся, как траурный обоз» , «Волна в кружевах, // Изломах, изгибах, извивах» , «замело // Длиннорогие ветви сырой грубошерстною пряжей» , «Стихи, в отличие от смертных наших фраз, // Шумят ритмически, как дерево большое» , или «Партитура, с неровной ее бахромой <…> Как поклеванный птицами сад, как тряпье // Или куст облетевшей сирени» . Постоянная перекличка двух миров – живой природы и культуры – не просто сближает их, а объединяет в личное пространство лирического героя.

Интересен у А. Кушнера и процесс формирования этого пространства. С первых сборников поэта «своим» пространством для его субъекта высказывания был «дом», «комната» и «стол». Общение с миром главным образом происходило через «окно».

Проснулся я. Какая сила Меня с постели подняла?

В окне земля тревогу била И листья поверху гнала. Бежало все. Дубы дышали

В затылок шумным тополям.

Быстрее всех кусты бежали По темным склонам и полям .

Получается парадоксальная ситуация: взгляд ограничен оконным проемом, но при этом изображаемое пространство расширяется. С точки зрения Д. Лихачева, «человек в этих стихах живет не вообще в городе, а постоянно осознает свое точное местоположение в городском пространстве, в любую минуту своей жизни точно знает, где он находится» . Позволим себе не согласиться с этим мнением. Субъект высказывания может «осознавать» свое местоположение, но вряд ли всегда находится в том месте, которое описывает. Это еще одна особенность кушнеровской поэтики. Сам автор «редко уезжал» из своего города, но это не мешало ему совершать виртуальные путешествия и в другие города, и в другие страны, и проникать в различные уголки природы – от «звездного неба» до «дна речного». Более того, лирический герой может перемещаться и в пространства древности, и в пространства картин или литературных произведений.

В ресницах - радуга и жизни расслоенье. Проснешься: блещет мир, засвеченный с углов. Ты перечтешь меня за этот угол зренья.

Все дело в ракурсе, а он и вправду нов. Проснешься в комнате, а снился сад полночный. Как быстро дерево столом замещено, Накрытым скатертью с узором и цветочной Пыльцой от тополя, пылящего в окно. Проснешься в комнате, а мог и на планете Другой какой-нибудь, а мог и в темноте

Еще дожизненной, а мог и на том свете .

Модель окна (иногда в виде «микроскопа», «бинокля», «линзы», «объектива», картинной «рамы», но чаще вообще не эксплицированная), таким образом, обретает статус своеобразного способа видения мира, позволяющего этот мир приблизить, изучить его детально и познать.

По мнению Д. Лихачева, «подробности делают поэзию убедительной» . А. Кушнеру, при его специфическом общении с миром, нужно быть «убедительным» вдвойне. И сам поэт, и критики неоднократно отмечали его «внимание к вещам». В пейзажном дискурсе эта черта кушнеровского стиля проявилась с настойчивой

последовательностью. Что касается городского пространства, то наибольшее количество образов связано с городскими объектами: улицы, мосты, каналы, дворцы, дома и т.д. В растительном мире деревья и цветы имеют, преимущественно, конкретное название; но чаще всего взгляд лирического героя останавливается на отдельных элементах образа: на «стволе», «листве», «ветках», «кронах», «гроздьях», «бутонах». В животном мире лирический герой отдает предпочтение насекомым: «бабочки», «пчелы», «жучки», «сверчки», «комары», «паучки» и т.д. Кушнеровский фокус видения приближает любой предмет, ему необходимо увидеть мельчайшие подробности – до «прожилок» на клене, «пыльцы» на «тополе», «вздрагивания» «ветвей», «сломанных крыльев разбитых стрекоз». И не случайно из всех органов чувств, задействованных в восприятии мира лирическим героем, актуализировано именно «зренье». А среди зрительных образов колористика является наиболее численным блоком. Цветовая гамма представлена и всеми основными цветами, и их оттенками, и даже фантастическими метаморфозами: «И черный переплет пленяет синим цветом, // А синий переплет в зеленое одет?» . Но по мере осваивания мира лирическое «я» включает и другие органы чувств. Постепенно лирический субъект начинает слышать окружающий мир, появляются вкусовые, обонятельные и осязательные образы. Отличительной чертой кушнеровского героя является полисенсорность: «превращается в слух // Зренье, а слух затмевается серенькой тучкой», «глянцево-гладкий, волнистоворсистый кошмар», «с вершиной сломанной и ветхою листвой», «пахучая полынь да скользкая солома», «ослепительно бел, утомительно буен, кудряв», «Шумите, круглые, узорные, резные, // Продолговатые, в прожилках и тенях!», «он (стог) горько пахнул и дышал». Синестетические образы формируются путем нанизывания метафорических эпитетов, расширением метафор и сравнений, что позволяет еще больше детализировать изображаемый предмет. «Замечать так подробно, как это свойственно А. Кушнеру, – пишет Е.Невзглядова, – удается тогда, когда предмет внимания согрет личным отношением» . Для лирического героя, не имеющего непосредственного контакта с миром, очень важно сделать его «своим», присвоить его. Такая «интимизация» (А. Барзах) помогает из отдельных фрагментов выстроить целостный мир.

На решение этой задачи работает еще один пространственный образ у А. Кушнера – «небо». Этот образ является весьма значимым, концептуально насыщенным, метафизически окрашенным. Как свидетельствует Т. Бек, «это небо над его землею есть всегда» :

«Небо ночное скрипучей заведено ручкой», «Под синеокими, как пламя, небесами», «возносит из нее // Стон к небесам...», «Ласточке трудно судить в небесах по обрывкам».

Время в художественном мире А. Кушнера представлено годовым и суточным циклом. Темпоральные образы, менее численные, чем пространственные, несут более насыщенную семантическую нагрузку, поскольку являются «фактом мировоззрения» (Е.С. Яковлева). Отношения со временем у А. Кушнера особые. С одной стороны, время у него имеет физические параметры и соотносится с суточным кругом, где представлены все его фазы: «утро», «день», «полдень», «вечер», полночь». Но «своим» временем для автора стала «ночь», к этому образу поэт прибегает чаще всего. В обозначении времен года автор также вполне конкретен

– есть у него и «весна», и «лето», и «осень», но «зима», конечно, преобладает: «От зимних нег // Нам нет прохода», «Зимний ветер ему подвывал», «хорошо средь рассыпчатой белой зимы». Поэтому трудно согласиться с мнением А. Барзаха об «атемпоральности» поэзии А. Кушнера, но о «позе вневременного созерцания» в лирике автора следует сказать особо. Достаточно конкретное маркирование линейных отрезков времени у А. Кушнера сочетается с использованием «слов, являющихся обозначением кратчайших единиц онтологического, «первозданного» времени» : «мгновение», «миг», «вдруг», «однажды». «Соотнесенность с «качественной» вечностью (модусом истинного бытия)» обусловливает их характер «вневременности». Остановимся на одном из наиболее ярких «временных» образов у А. Кушнера, обозначенном словом «вдруг»:

Вдруг – ясный день, нежданный вдруг просвет, Как в темной ссоре ласковое слово.

Нигде, нигде такого солнца нет, Средь мглы и сна – желанного такого!

Вдруг – нежный блеск, и грубая стена В роскошный желтый шелк переодета. Не город – жизнь в нем преображена.

Как влажен куст и пестр! – да что же это?

Вдруг – светлый час в истории, скупой На кроткий взгляд и долгие поблажки. Вдруг – громкий смех на площади пустой И луч на ней, играющий в пятнашки.

Как благодарны мы ему! Нева Свинцова? Нет, светла, золотогрива! Где так еще пылает голова,

Свежа листва и радость тороплива?

«Вдруг» – временной маркер мира, синонимичный мгновению, в стихотворении находится в инициальной позиции, более того, анафорически повторяется четыре раза в тексте; в предложении занимает позицию подлежащего и потому как бы берет на себя его функции, в частности, субъектную, пунктуационный знак указывает на синкретичность субъекта и предиката в предложении, что сближает этот вневременной образ с другими временными и пространственными образами. Рассмотрим их последовательно, обращаясь к характеристикам других образов, работающих на создание центрального художественного образа времени в тексте. «Ясный день» – время конкретизируется и расширяется; эпитет «ясный» имеет прямое значение – излучающий свет, но в то же время включается вся парадигма многозначности слова: ничем не омраченный, спокойный, радостный и т.д. Такое расширительное значение поддерживается сравнением – «как в темной ссоре ласковое слово» – тоже построенном на переносном значении слова «темной». И только во втором предложении появляется «солнце» – источник света, в результате которого стал возможен «ясный день» здесь и сейчас, в это мгновение, в этом месте.

«Солнце» как природный объект помещается в субъективный мир восприятий и впечатлений. Если «мгла» еще может восприниматься как природный образ, то «сон» – из мира ирреального. Природный объект «солнце» входит в текст не как данность, присутствие в мире, а как отраженный в сознании субъекта высказывания. Т.е. образ появляется сразу в сознании лирического субъекта, и только после этого следует сам изображаемый объект. Отраженный в сознании, этот образ преображает весь окружающий мир. «Внимание к вещам», свойственное А. Кушнеру, проступает и в этом мире.

Вместе с солнечным лучом движется и взгляд субъекта высказывания. В его поле зрения попадает сначала «стена», затем весь «город». Взгляд рассказчика следует за «лучом», который то приближает, то отдаляет высвечивемые объекты – «стена», «город», «куст», «история», «площадь», «Нева». Мир, высвеченный лучом, становится сразу родным и близким, олицетворения и метафоры

интимизируют его: «Вдруг – нежный блеск, и грубая стена // В роскошный желтый шелк переодета». Открываются не замеченные ранее приметы, возникающие в восприятии лирического субъекта в результате синестезии – «влажен куст и пестр», «громкий смех на пощади пустой», «светла, золотогрива» («Нева»). Мир, высвеченный в мельчайших деталях, в то же время расширяется до метафизических пределов – «история» становится маркером пространства: «Вдруг – светлый час в истории, скупой // На кроткий взгляд и долгие поблажки». Сам временной образ «вдруг» становится маркером не только времени, но и пространства: «Вдруг – ясный день, нежданный вдруг просвет», « Вдруг – нежный блеск», «Вдруг – светлый час в истории». Образ приобретает значение хронотопа, характерного для кушнеровской поэзии вообще.

В стихотворении лирический субъект не выявляет себя на протяжении трех четверостиший. Для него важно в первую очередь выразить свое чувство, впечатление от увиденного и воспринятого. И только в четвертом катрене появляется местоимение «мы» – «Как благодарны мы ему!». Лирический субъект эксплицирует себя как собирательный образ. То, что он увидел – не для него одного. Преображенный, прекрасный мир – для всех, и для каждого, и для него в том числе.

Субъект высказывания находится в одной точке, но меняется «длина» взгляда. Расширение пространства, и в то же время пристальность взгляда, дает возможность лирическому субъекту включить в свое коммуникативное поле, приобщить к этому действу и «других».

Интересно движение лирического сюжета, начинающееся с момента наивысшего напряжения: «Вдруг – ясный день». Этот момент запечатлен в сознании лирического субъекта. Далее высвечиваются причины напряжения – «нигде, нигде такого солнца нет». Наивысший эмоциональный накал воспроизведен четыре раза в разных вариантах. Мгновение распространяется на весь мир. В хронотоп включается лирический субъект, эксплицированный обобщенным «мы». От «нигде» мир расширяется до «истории», в финале звучит риторический вопрос: «Где так еще пылает голова, // Свежа листва и радость тороплива?». Отрицание усиливается утверждающим вопросом. Не сам природный объект, а воздействие его на сознание лирического субъекта, впечатление от него вызвали преображающее действие. Мир изменился, но изменился и сам лирический субъект – «пылает голова»: новые мысли, чувства, новое восприятие мира. «Радость тороплива» – миру задана динамика, это